— В этом году рановато, — вдруг подал голос Поули, кажущийся еще более щуплым, чем обычно. Он сидел напротив Кита, залитый золотым светом шатающегося фонаря — густые тени, подбираясь к его подвижному лицу мошенника, картежного шулера и пройдохи, то и дело отступали, чтобы тут же подобраться вновь. — Помнится, милорд поздравляет вас с Воскресением Христовым на день позже, мастер Марло.

Он произнес имя Кита, выпятив тонкие губы, словно ругал собеседника худшими из изобретенных человечеством грязных словечек. Не сводя с него ответного взгляда, Кит откинулся на услужливо подложенную под спину подушку, и забросил ногу на ногу, махнув мыском чуть ли не перед носом своего провожатого.

— А у тебя хорошая память, — признал он, слегка щурясь, и клоня голову к плечу. — Я мог бы предположить, что все эти бесценные детали тебе подсказывают твои друзья-дуболомы, если бы не было очевидно, что в их черепах слишком мало места для мозгов.

Некоторое время Поули молчал, пощипывая редковатые усы. Что-то в его поведении, в его ужимках и манере разговора начинало напоминать его нынешнего кукловода — или так только казалось? Кит так и не уверился в том, было ли это неосознанное копирование особенно страшных манер сильного со стороны слабейшего, или же — паясничание того, кто знал еще больше, чем старался прихвастнуть между строк.

— А не волнуешься, что твой разлюбезный милорд, с его-то любовью к порядку и целомудрию, будет возмущен до глубины своей богобоязненной души тем видом, в котором вы меня доставите? — продолжил Кит, ощущая еще большее раздражение, чем прежде. — Вы бы позволили мне поддеть под одежду бельишко, или хотя бы смыть с себя слюну с кончой — уверен, ему было бы приятнее меня трогать в таком случае…

— Марло, ты мерзок, — поморщился Поули, все так же — наполовину играя. — Ты мог бы хотя бы сейчас помалкивать, и не тыкать мне между глаз своими предпочтениями. О них и так наслышаны все, от мала до велика.

— И каждый — упоительно презирает меня? Молится, чтобы его сыновья не стали — как я, или чтобы я никогда не встретил этих сыновей на своем пути?

В это время он мог бы трахать кого-то у себя дома. Если бы захотел — трахнул бы маленького белокурого Роберта Гофа, а он рассказал бы об этом своему дружку Уиллу Шекспиру, заливаясь слезами раскаяния — теми самыми, которых было не видать от этого любимчика публики, дам и публичных дам. О да, Кит Марло мог бы напиваться еще сильнее, смутно вспоминая, что не ел уже сутки, трахаться, как умалишенный, со всяким, кто попал к нему домой, со всяким, кого он поманил идти за собой, как манил некогда своего Орфея.

И думать, думать, думать про Уилла, и о том, что он сделал.

Он сел бы за стол, чтобы взять перо и лист бумаги. О нет, никаких стихов! Стихам не место в зияющей в груди пустоте, полынно-горькой и упорно не желающей оказываться дурным сном. Он накидал бы дрожащей от неизбывной злобы рукой — я буду…

И исписал бы всю чистую бумагу, всю чистую бумагу, нашедшуюся в доме, одним-единственным именем.

Ворота им открыли по первому оклику.

Чуть запрокинувшись, Кит усмехнулся, и прикрыл глаза, делая вид, что его сморила дремота. Надеяться на такую смешную преграду, как лондонские стены, было бы по-детски наивно.

* * *

На миг все: и беспорядок, и странные полуодетые люди, и Кит, в дублете на голое тело, и запах розового масла, и даже малыш Гоф в венке и сорочке, — слилось в единую картину, и Уилла прошило пониманием. То, что происходило в доме на Хог-Лейн, было сродни тому, что он видел уже однажды, в чем участвовал сам, пусть и не совсем по своей воле, в доме юного, влюбленного в Кита, как кошка, графа Саутгемптона.

Кит явно не скучал и не думал скучать, напротив, он делал именно то, в чем упрекал Уилла, и нисколько не считал это зазорным. Для него — не зазорным.

Но раздумывать над столь очевидной, столь жгучей несправедливостью было недосуг: черная карета на мягких рессорах, известный всему Лондону экипаж Топклиффа, уже наверняка была в городе, продвигаясь в Вестминстеру, и увозила Кита, каким бы несправедливым он ни был, на верную и жестокую смерть.

Юный Гоф просил его поторопиться — теперь-то Уилл понимал, что Гоф всего лишь хотел, чтобы он не присматривался к тому, что происходило в доме, — но нельзя было не признать, что мальчишка, сам того не понимая, оказался прав. Времени что-либо предпринять оставалось все меньше, и каждая минута падала, как вода в песок, пропадая безвозвратно.

А он, Уилл, врос в землю у дверей того места, которое совсем недавно считал своим домом и своим убежищем, — и все не мог сдвинуться с места.

— Мастер Уилл! Вот, возьмите, — Гоф, успевший натянуть штаны и сапоги и снять, наконец, со своих золотистых кудрей дурацкий хвойный венок, снова вырос перед ним и что-то настойчиво протягивал Уиллу. — Может, мастера Кита выкупить, или…

Ему не удалось подавить длинный судорожный всхлип, и Уилл понял, что Гоф плачет.

— Это то, что тебе заплатил мастер Кит? — Уилл, наверное, совсем не совладал с голосом, зазвеневшим от гнева, словно за эти ужасные сутки большего оскорбления, чем деньги искренне желавшего ему помочь Роберта Гофа, он не получал.

Гоф всхлипнул совсем уже откровенно и сделал еще один шаг, поравнявшись с Уиллом вплотную.

— Пожалуйста, вам… и мастеру Киту они сейчас нужнее… Пожалуйста!

Уилл оцепенел, а Гоф, явно ничего не замечая, ослепленный своим собственным горем, настойчиво разгибал его пальцы, пытаясь сунуть монеты:

— Это золото, не думайте…

Да, золото. Кит всегда был щедр с теми из бесконечной вереницы продажных молли, которые ему нравились.

— Прошу, мастер Уилл. Ради мастера Кита!

И правда, — скользнула мысль, зацепилась и уже не отцеплялась. Ему еще предстоит, возможно, выкупать Кита из тюрьмы… Или…

— Когда все закончится, я верну тебе втройне, — сказал Уилл, и, подхватив фонарь, зашагал в темноту.

* * *

Если бы его спросили, Уилл и сам бы не мог сказать, почему пошел, а потом и вовсе побежал, оберегая фонарь, вовсе не к Бишопсгейт, как собирался вначале. Может, то говорило в нем предвидение, озарение, из тех, что бывают в самые острые, самые отчаянные моменты. А может быть, от Мургейт ближе к дому Топклиффа, и не придется петлять, как зайцу, скрываясь от ночной стражи: в эти предпасхальные дни стражи становились особо рьяными в надежде разжиться у припозднившегося прохожего парой монет к празднику.

Ворота были закрыты, но в сторожке дремал, опираясь на бердыш, одинокий стражник.

Услышав шаги, он встрепенулся:

— Стой! Кто идет?

Уилл замедлил шаг и зажал в руке монеты Гофа:

— Мне срочно нужно в город, сэр.

* * *

— У меня нет сыновей.

Поули все-таки ответил, хоть и опоздал на один рубеж, одни ворота, один пересеченный каменный римский Стикс. Карета продолжала мягко покачиваться, погружаясь в густую, холодную, ненастоящую ночь, где звезды были, будто терновые колючки, а слова — будто граненые гвозди, по одному на каждое запястье.

Кит приоткрыл один глаз, нарочно неправдоподобно притворяясь, что своей фразой нежеланный спутник спугнул его желанный покой.

— Нет сыновей, говорю, — пояснил черный человек, елейно улыбаясь во весь рот. Он смотрел на Кита своими хитро поблескивающими крысиными глазками с какой-то отвратительной смесью жалости и веселья. — Только дочки. Мои милые красавицы-дочки. Если бы вы увидели их, мистер Марли, они бы покорили ваше сердце.

— В гробу я видал твоих дочек, — огрызнулся Кит. — И их мамашу. И твою мамашу, Поули, тоже. Я бы мог сказать — ебал я ее, если бы у меня хоть немного стояло на женщин.

Поули продолжал поглядывать, внутренне искрясь в неверном свете крошащихся на зубах звезд и продолжающего качаться взад-вперед фонаря.

Кит даже не заметил, как в углах его собственного сжатого рта заиграли желваки.

Чем ты занят сейчас, Уилл Шекспир? От звуков твоего имени, беззвучно ложащегося на кончик языка, начинает болеть старый шрам на ладони — карта Преисподней с водоразделом забытья.

Может, ты сожалеешь о своей расквашенной мордашке, пока какой-нибудь Дик Бербедж, словно заботливая женушка, пихает свернутые тряпицы тебе в ноздри? Ведешь беседы — болезненно гнусавя, — о том, как тебе досадно, что ты оказался в «Сирене», в «Театре», в Лондоне, на одной сцене с чертовым содомитом Китом Марло, так ненадолго, но сильно помутившим твой рассудок?

«Я был таким ослом, Дик, и только у старины Кемпа вспомнил, кем мне быть куда более к лицу. Славный был вечерок, Ричард Третий, отчего бы нам не повторить его, когда мой нос немного заживет?»

Или ты спишь, и видишь свои обычные жаркие, липкие, стыдные сны — не обо мне, конечно же, не обо мне. Куда ты отправишься сразу после того, как из твоего красивого, как у застывшего в мраморе Антиноя, носа перестанет сочиться эхо моей ревности? К кому ты пойдешь?

К ним? К ним, снова к ним?

И будешь весь пропитан их соками, как натянувшийся водой, поднявший голову нахальный упругий гриб. Натянешься их запахом, их ласками, их дешевой ценой, их голосами — всем тем, чего нет у меня, взамен чего я мог бы дать тебе свой Ад, свои потроха, свои стихи, написанные кровью, с именем Дьявола в каждой строке.

С твоим именем.

Уилл, Уилл, Уилл, Уилл, Уилл.

— А вы всегда напоминаете тем, с кем имеете дело, о своих больных наклонностях раз по десять за фразу, а, мистер Марли? — допытывался, насмешливо вытягивая шею, Поули. Он все еще сидел напротив, упираясь ладонями в широко разведенные колени, чувствуя себя хозяином положения — маленьким хозяином не Гейтхауса с его виселицами и железными мясницкими крючьями, но этого гроба на колесах, возящего лишь мертвецов.

На крючья в своих стенах Ричард Топклифф ловил человеков именем Христа. В черной лакированной коробке, запряженной цугом траурных, ослепленных шорами лошадей, ему подвозили наживку.