Кит вопросительно вскинул брови. На душе у него было спокойно.
— А сегодня то, что творил твой друг Дик… я не знаю. Ничего эдакого для такой девушки, как я. Но ему это было страшно. Это случилось из-за тебя. Больше с тобой, чем со мной. Это все то, о чем ты говорил. То, из чего я не поняла ни крупицы. Но я бы тоже бросила все и пошла за тобой, если бы ты позвал меня — так… Кто угодно пошел бы.
Уилл так и уснул ночью — уткнувшись лбом ему в спину. Уснул на половине поцелуя, на трети ласки — его ладонь, огладив бок и бедро Кита, бессильно опустилась на постель.
Кит слушал исповедь простой бордельной шлюхи молча, и умывался, склонившись над миской с чистой холодной водой. Нарцисс в зыбком, сероватом отражении был быстро убит зачерпыванием в обе ладони.
Уилл заворочался в постели, натягивая одеяло на голову, и громко зевнул — разговоры вполголоса разбудили его.
Бывают такие ночи, которые остаются с человеком навсегда. Отпечатываются на изнанке век, остаются в ушах, будто запечатанные воском. Такие ночи ломают людей, круто разворачивают судьбу — будто ты ехал по прямой, накатанной колее — и вдруг повозку понесло через буреломы, да так, что не остановить, как ни пытайся. И только держись — иначе выпадешь и сломаешь шею. Или того хуже, дикие звери растерзают тебя, не оставив ни клочка плоти, ни частички души.
Дик слышал о таких ночах, ему даже доводилось играть на сцене подобные сломы, но до сих пор он не верил, что такое — не досужий вымысел не в меру разгулявшегося воображения какого-нибудь драмодела, не попытка потешить или ужаснуть публику.
Теперь же он знал — это самая настоящая, чистая, как слеза, правда.
Просыпаться, показывать, что проснулся Марло и своей вчерашней случайной девушке, шлюхе, отдавшейся ему по велению Хенслоу, о, теперь Дик это видел так ясно, словно ему подсветили факелом, — не хотелось. Встречаться глазами с Уиллом и Марло после того, что услышал, что испытал вчера — было страшновато. Как будто это он вчера вывернулся перед ними, как будто это он поведал свою постыдную, доселе никому не известную тайну. Впрочем, так оно и было — девушка, чью теплую обнаженную спину он чувствовал поясницей, говорила с Марло о нем, и говорила то, в чем Дик сам бы себе не признался до прошлой ночи ни за что, никогда. Но раз она увидела, прозрела женским тайным зрением, то и Марло, с его непостижимой способностью читать в душах других — видел то же. Прошлая ночь сломала Дика, перепахала ему душу, и отныне он не был прежним, и не было к прежнему возврата — повозка неслась куда-то, а мыслей, в отличие от ночи, было столько, что от них, как с перепою, гудела голова.
Дик все же не выдержал — вздохнул жалобно и протяжно, застонал, обхватив раскалывающуюся голову руками.
— Что ты, душка? — ласково, с интонациями Китти, спросила его девушка, и Дик закрыл вспыхнувшее лицо ладонями. — Болит чего?
— Все в порядке, — буркнул он грубовато, и сам устыдился этой грубости, повернулся к девушке лицом, погладил по бедру, заглаживая — совсем как ночью! — грубость неловкой лаской. Спросил неуверенно — а ну, как снова сотворит какую-то глупость, со вчерашней ночи их было предостаточно. — У меня есть деньги, сколько я должен за ночь?
Девушка покачала головой.
— Мне не велено с вас брать денег, джентльмены. Ни с кого.
Глава 8
— «Отца сразила хворь! Мой Гавестон, c ближайшим другом раздели же власть». О! Этим строкам я безмерно рад! Тебя блаженство ждет, о Гавестон, живым быть — и любимцем короля!
Лист бумаги с шелестом упорхнул из рук, отброшенный под ноги. Кто-то из зрителей, единым стоглазым чудовищем замерших в партере и на балконах, проворно, как кот, задирающий мышь, цапнул его со сцены. Сегодня письмо короля Эдуарда своему любимцу, любимому, любовнику, не было пустым — вопреки обыкновению, играя, выдавать за письма чистые листы.
Сегодня письмо было исчеркано переписанным заново, снова, в сотый раз, обрывками сонетов — всех тех, из которых Уилл сплел венок, чтобы украсить им свою любовь. Глупы были те, кто думал — играть в театре, проживая чужие жизни снова и снова, надо — отбросив свою и самого себя, как прочитанное и мигом заученное наизусть послание. Так мог полагать лишь тот, кто не прожил ни единой жизни — даже своей собственной.
Кит был уверен в этом так же сильно, как в том, что затянутые в неизменную черную кожу пальцы Ричарда Топклиффа, занявшего, вопреки своей установившейся привычке, место не на сцене, а в ложе, уже сводило от болезненного предвкушения забавы.
Ложа вокруг одинокой черной фигуры, расчерканной изысканностью белых кружев и перьев, украшающих шляпу, была пуста, как глазница черепа. Слова, принадлежащие бывшему изгнаннику, кровью лились из горла изгнанника будущего.
— Спешу, мой милый принц. Письмо любви меня приплыть из Франции влекло, ты ж, как Леандра, тяжко на песке дышащего, меня, смеясь, прими. Изгнанник видит Лондон — так душа, взлетев, Элизиум на небе зрит.
Элизиум находился там, где Уилл Шекспир имел возможность прикасаться к Киту Марло — такими были ожидания и надежды слабого короля, подарившего жизнь своим страстям. В этом была жизнь, тысячи жизней, затаив дыхание, следящие сегодня за малейшим движением рук, за каждым шагом, за тишайшим изменением интонаций, за всем, что мог сыграть и прожить Кит.
Топклифф едва заметно кивнул, подпирая подбородок кулаком. Позади него, в глубине балкона, шевельнулись неотступные тени — помни, актер, что ты смертен.
Не оборачивайся.
Кит прошел по краю сцены — будто вдоль пропасти, с самоуверенной улыбочкой, сменившей проблеск чистейшего восторга. Нахальная в своем самоубийственном сумасбродстве жертва шла в лапы своих палачей. Что такое — океан партера, если по ту сторону ждет слава? Богато расшитый лентами дублет с плеча Неда Аллена имел алую подкладку — чтобы желающие ударить ножом заранее знали, куда метить.
Чтобы черные мастиффы, ждущие своего выхода, не слишком примерялись, куда вонзить клыки.
— Не то, чтоб город я ценил, людей — мне любо: затаился здесь, и ждет король мой, в чьих объятиях умру, оставшись миру целому врагом, — легко, журчаще, говорил и прохаживался Кит, с сумасшедшим весельем чувствуя на себе десятки прицелов. Он подставлял солнцу быстрый блеск взгляда — и жемчужин, украшающих мочки ушей. Он смотрел туда, куда ни один из присутствующих не смел взглянуть — открыто, подначивая, понимая, что его понимают за шелухой слов и без них. — Что людям Арктики сиянье звезд, коль солнце свет дает им день и ночь? Бывай, низкопоклонство, лордов спесь!
Невиданная, поражающая каждый раз заново, упоительно отвратная наглость Марло — вот в чем был его грех и его слабость. Эта наглость, эта виляющая, обманчиво-расслабленная походка, эта манера поводить бровью — все вместе и каждая по отдельности черты распутного поэтишки внушали Ричарду Топклиффу кристально-прозрачную, звонкую, идеальную в сути своей ненависть. Он хотел бы полагать, что это — ненависть христианина к язычнику, ненависть благородного протестанта к католической мишуре. Так он служил бы Господу, не пятная своей души — иначе бы его служение походило на трапезу, за которой свиноподобный мещанин пятнает в соусе выстиранные женой манжеты…
Но это было не совсем так, и Топклифф лукавил сам с собой.
Тот, кто давал со сцены зачин возмутительной, опасной, соблазнительной пьеске, и сам был таков. Эти строки были о нем самом — и писал он их с себя и для себя. Но не только — для каждого, кто сумеет увидеть за сыгранностью балаганного моралите истинные смыслы.
Грязные, манкие, сбивающие с пути истинного.
Именно за этим Топклифф пришел сегодня в «Розу», чтобы увидеть худшую из театральных поделок в величайший канун года. Именно потому позволял себя бояться — потому что сам страшился своего грехопадения накануне, и прятал страх за черным бархатом и черной тоской.
Это уже было с ним — игра взяла верх над разумом, страсть — над благочестием. Он мог и должен был прихлопнуть этого разодетого в пух и прах, то ли нарочито холеного, то ли — продуманно небрежного ублюдка уже давно. Уничтожить, стереть в пыль, вымарать из стройного, чистого, как школьная латынь, гекзаметрического стиха своей жизни. Лишить себя слабости ломать — и удовольствия наблюдать над муками несломленности.
Топклифф с наслаждением наблюдал за тем, как трепыхается червь, насаженный на рыболовный крючок. Вслед одному представлению надвигалось другое — куда лучше. Смесь драмы с травлей крыс натасканными на настоящее мясо, голодными, ярящимися от голода собаками.
Полный, ломящийся от толп театр. Хруст костей. Крошащиеся зубы.
И вот Марло споткнулся в своем заштопанном всем смертям назло самолюбовании в первый раз, заставив его сухо улыбнуться уголками губ — увидев кого-то в партере, обратил свои медовые речи к нему. Проследив за направлением его взгляда, Топклифф ощутил небывалое удовлетворение — у самой сцены, сбоку, притаившись, стоял Уилл Шекспир.
Я сделаю это с тобой и всеми твоими друзьями. Я буду поджаривать вас на сковородке, как вертких угрей — и смотреть на ваш танец. Раз, два. Осталось дождаться третьего. Третий — всегда вкуснее остальных.
Уилл не мог, да и не хотел, отвести от Кита восхищенного, влюбленного взгляда.
Следовал за Китом повсюду, где бы тот ни был. Ступал по доскам вглубь сцены, оказывался напротив напыжившегося, еще более черного, чем обычно, Топклиффа, вокруг которого расползалась, как чума, пустота. Кланялся Топклиффу — вместе с Китом, — и бледнел, чувствуя на себе пристальный, совиный, тяжелый взгляд. Этот взгляд не сулил им ничего хорошего, и — стоило лишь присмотреться повнимательней — можно было увидеть, как по углам, словно сгустки вчерашнего мрака, не до конца рассеявшейся тьмы, наступившей за разодранной в храме завесой, замерли в ожидании затянутые в извечную черную кожу его слуги.
"Над бурей поднятый маяк" отзывы
Отзывы читателей о книге "Над бурей поднятый маяк". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Над бурей поднятый маяк" друзьям в соцсетях.