Но легче не стало. И вскоре я поняла, что просто не хочу, чтобы стало легче. Я носила его с собой как груз, и это было очень утомительно, но я это заслужила. Я заслужила эту ношу, эту боль, и когда горе его родителей стало слишком тяжелым, я забрала часть себе.

А потом я встретила тебя. В первый день, когда мы разговорились, я не вспоминала о нем целых двадцать минут. Кажется, совсем немного, но для меня это был рекорд, и после я ощутила такую легкость – я готова была взлететь! В ту ночь я проспала четыре часа, ни разу не проснувшись. Я поняла, что это из-за тебя. Не знаю, как или почему, но, когда я была с тобой, горе отступало.

– Но этого оказалось недостаточно.

– Ах, Генри, – она придвинулась ближе и погладила меня по щеке.

Я закрыл глаза, растаяв от ее ласкового прикосновения, а потом ощутил ее невозможно мягкие губы на своих губах.

– Зачем ты так меня целуешь? – спросил я, когда она закончила.

– Как? – спросила она и чуть отодвинулась в сторону.

– Как будто любишь.

Грейс посмотрела на мои губы, потом снова взглянула мне в глаза.

– Я по-другому не умею.

Потому что Дом был ее первым и единственным до меня. Потому что она научилась целоваться у любви всей своей жизни.

И только тогда я наконец понял, что был всего лишь эпизодом в чужой истории любви, великой любви, но не моей, как я надеялся; я оказался лишь второстепенным героем, сюжетным приемом, из-за которого главные герои никак не могут быть вместе. Будь это «Дневник памяти», будь Дом еще жив, он стал бы Элли, Грейс – Ноа, а я – той рыжеволосой цыпочкой, не помню, как ее звали, той, которая осталась ни с чем, но сделала вид, что так и надо.

Я был для Грейс не просто вторым после Дома (с этим я смог бы жить); я оказался незначительным, третьестепенным героем, абсолютно случайным человеком, и меня убивало, что я так долго не мог этого понять.

И первое, о чем я, дурак, подумал, было то, что я заставлю ее страдать, если когда-нибудь она решит вернуться ко мне. Через месяц, через год или через десять лет Грейс Таун наконец искупит свою вину перед Домом, прочувствует всю боль, которую заслужила его смертью, и тогда уж я заставлю ее побегать за мной, как когда-то я бегал за ней. В конце концов она придет ко мне ночью в грозу с бумбоксом на плече, и я увижу ее, промокшую под дождем, – увижу то, что хотел с самого начала. Она бросится мне на шею, и, боже, как это будет круто.

Но, глядя, как она на меня смотрит, я понимал, что этого никогда не случится. Глядя, как она смотрит в мои глаза, я понял, что знаю о ней очень мало. Все, о чем я хотел ее спросить, все, что я хотел узнать – о ее детстве, о матери, о будущем, – я так и не узнал.

Грейс ждала, что я заговорю, но я молчал. Потому что все было уже сто раз сказано, и я устал, так устал повторять одно и то же без толку. Так что она схватилась за голову и громко выдохнула. А потом сделала то, чего я совсем не ожидал. Грейс Таун улыбнулась. Улыбнулась не только губами, но и глазами, в углах которых появились маленькие морщинки. Солнечный свет упал на ее радужки, и они стали почти кристально прозрачными. Мое сердце затрепетало от того, как она была прекрасна, и я ненавидел ее за то, что она не моя.

– Ты просто удивительное скопление атомов, Генри Пейдж, – произнесла она и улыбнулась шире, а потом беззвучно рассмеялась, скорее, даже выдохнула через нос. Опустила руки, выпятила губы и кивнула. Улыбка стерлась с ее лица.

Глядя, как она встает и уходит – в который раз, в который раз, – я наконец понял, что люблю самых разных Грейс.

Грейс из крови и плоти, ту, что все еще носила нестираную одежду Дома, спала на его нестираных простынях и бегала, наваливаясь на больную ногу, чтобы та подольше не заживала. Она заглаживала свою вину болью, и это было единственной справедливостью, которую она могла ему дать, единственным искуплением, которое она могла дать себе.

Грейс прежнюю, призрак, теперь существовавший лишь на фотографиях и в полузабытых фантазиях.

И Грейс-кинцукурой, которую я выдумал, Грейс, склеенную золотыми швами. Цельную, чистую, в платье в цветочек, освещенную закатным солнцем. Мы танцевали под гирляндами огней, а она напевала Strokes или Pixies. Я так надеялся, что мне удастся ее сочинить.

Целая вселенная Грейс, соединившаяся в одной- единственной девчонке.

Я открыл конверт, ее признание для «Пост». Внутри оказался листок бумаги, который когда-то порвали на мелкие кусочки, а потом склеили прозрачным скотчем. Текст прорезали маленькие трещинки, закрашенные сверху золотыми чернилами. Стихотворение Пабло Неруды. Кинцукурой на бумаге. Лола, милая Лола, собрала обрывки и вернула их Грейс. Ла. Дьявол и ангел в едином обличье. Заголовок – «Я не люблю тебя» – был обведен золотым. Я думал, что при виде этих слов у меня сердце разорвется, но этого не случилось. Поэтому я снова прочел эти строки, теперь уже в последний раз:

Я так тебя люблю, как любят только тьму —

Втайне, меж тенью и душою.

Не стану врать и убеждать вас, что предложить кому-то всего себя и получить отказ – не худшее, что может случиться с человеком в жизни. Потом ты дни, недели и месяцы напролет будешь думать, что с тобой не так, что в тебе такого ужасного и неправильного, что тебе не ответили взаимностью. Будешь искать эти причины в себе и найдешь их миллион.

Может, по утрам, когда только проснулся и не принял душ, ты выглядишь настолько отвратительно, что это просто невыносимо? Может, ты слишком доступен, ведь, что бы ни говорили, запретный плод всегда сладок.

Иногда тебе будет казаться, что в каждом атоме твоего тела и существа есть какой-то изъян. В такие моменты нужно помнить об одном. Я помнил об этом, когда смотрел вслед Грейс Таун в тот день.

Вы уникальны.

Грейс Таун взорвала мое сердце. Звезда, ставшая сверхновой. Несколько коротких мгновений я видел свет, чувствовал жар и боль, ослепительную, как галактика, но потом она ушла и оставила после себя лишь тьму. Но смерть звезды – строительный материал для новой жизни. Все мы сделаны из звезд. Все мы сделаны из Грейс Таун.

– Мое признание, – сказал я и передал Лоле конверт от Грейс.

Она открыла его. Прочла. Улыбнулась.

27

ОСТАТОК СЕМЕСТРА прошел так: однажды утром, примерно через неделю, я проснулся, и Грейс Таун была не первой моей мыслью, а второй. Первую уже не помню – помню лишь, что это была не Грейс. В тот день она не пронзила меня ударом молнии и не обожгла мне вены. Организм избавлялся от инфекции. Раны заживали.

Тогда я понял, что выживу.

И я выжил.

Если вы думаете, что наш выпуск «Вестланд Пост» ждал оглушительный успех, вы невнимательно читали. Документ, который мы отправили в печать (на два часа раньше срока, между прочим), на шкале дерьмометра располагался где-то между «катастрофой» и «стихийным бедствием». Это был настоящий Франкенштейн, склеенный из ученической писанины, которая, скажем прямо, никогда не отличалась внятностью и образцовым стилем изложения.

При взгляде на этого монстра было очевидно, что его собрали несколько человек, которые совершенно по-разному представляли себе конечный продукт. Наивные скетчи Бака не вязались с современным дизайном Лолы, а я не успел отредактировать все статьи младших редакторов, и они читались в лучшем случае как постмодернистские вариации на тему классической грамматики. Зато номер получился большим, необычным, в притягивающей взгляд оранжево-черно-белой гамме, с красивыми рисунками и смешными, дурацкими и трогательными признаниями. Лола сверстала их так, что чем больше я смотрел на номер, тем больше он мне нравился. Короче, мы искупили грехи.

Хинк даже не знал, что мы успели в срок, пока четырьмя днями позже я не принес ему на утверждение макет. Когда он его увидел, разразился скандал: оказалось, мы нарушили все правила устава газеты. Все грехи, в которых признавались подростки, так или иначе имели отношение к сексу, наркотикам и рок-н-роллу. Так что нам с Лолой пришлось просить родительско-учительский комитет провести голосование, чтобы номер вообще пустили в печать.

Решающий голос в нашу пользу принадлежал не кому-нибудь, а мистеру Хотчкиссу. За два часа до слушания кто-то принес ему коробку с лимонными капкейками, что привело его в необычное для него приподнятое настроение. Он проголосовал «за», повесил над своим столом признание Сэйди в рамочке и не снимал его до конца года.

Номер вышел на следующий день и дал фору даже Кайлу: газету взяли более шестидесяти процентов учеников. Пятнадцатипроцентный рост популярности – это убедило даже Хинка и Валентайн в моей редакторской пригодности. Несмотря на мою беспечность, меня решили не выгонять хотя бы до следующего номера.

Потом Лола и Джорджия расстались как гром среди ясного неба, никому ничего не объяснив. Лола рыдала и терзалась, а мы утешали ее, как она утешала нас. Мы заставляли ее петь рождественские гимны и пить эггног. Вынудили надеть шапку, шарф и перчатки и поехать с нами (и с Мэдди) в торговый центр фоткаться с Сантой. В канун Рождества она смотрела с нами «Кошмар перед Рождеством», лежа под одеялом в моей кровати. Ей стало лучше. Не сразу. На самом деле она еще нескоро придет в себя. Но мы помогли.

После Рождества мои предки объявили, что едут в отпуск порознь. Мама отправилась в Канаду, папа – в Мексику. Увы, на этот раз она оказалась не беременна, и незапланированному ребенку не удалось снова их свести. Вернувшись домой, папа собрал вещи и переехал в сарай на заднем дворе. Они по-прежнему завтракают вместе.

А Грейс наконец искупила вину и склеила свои осколки золотыми швами. После каникул я заметил, что она стала меньше хромать, а потом вовсе бросила трость. Теперь она ездила в школу на машине. Иногда все еще надевала вещи Дома: вязаную шапку, амулет, куртку. Но в основном носила свое. Постепенно, отрабатывая свой воображаемый долг, она возвращалась к жизни. Справедливость была восстановлена.