– Я в порядке.

– Мне кажется, все же не стоит.

– Не беспокойся.

– Синьора, – крикнула она, пытаясь заручиться поддержкой моей матери.

Та согласилась, что это плохая идея.

– Тогда пойду искупаюсь.

Что угодно, только бы не считать часы до сегодняшней ночи.

Спускаясь по лестнице на пляж, я заметил группу друзей. Они играли в пляжный волейбол. Хотелось ли мне играть? Нет, сама мысль вызывала тошноту. Проигнорировав их, я медленно побрел к большому камню, немного поглазел на него, затем на море, по колышущейся глади которого, как на картине Моне, бежали солнечные блики, устремляясь, казалось, прямо ко мне. Я забрел в теплую воду. Я не был несчастен и не отказался бы от компании. Но одиночество меня не тревожило.

Вимини, которую, должно быть, привел сюда кто-то из остальных, сказала, что слышала о моем нездоровье.

– Мы двое больных… – начала она.

– Ты знаешь, где Оливер? – спросил я.

– Не знаю. Я думала, он отправился рыбачить с Анкизе.

– С Анкизе? Он спятил! Он чуть не погиб в прошлый раз.

Ответа не последовало. Она отвела глаза от заходящего солнца.

– Он тебе нравится, ведь так?

– Да, – сказал я.

– Ты ему тоже нравишься. Больше, чем он тебе, я думаю.

Она так считает?

Нет, Оливер так считает.

Когда он сказал ей?

Некоторое время назад.

Это совпадало с тем периодом, когда мы почти перестали разговаривать друг с другом. Даже мать отвела меня в сторонку в один из дней и посоветовала быть повежливее с нашим каубоем, потому что входить в комнату и не здороваться, хотя бы ради приличия, не очень любезно с моей стороны.

– Думаю, он прав, – сказала Вимини.

Я пожал плечами. Никогда раньше мне не доводилось испытывать столь противоречивые чувства. Это была агония, во мне вскипало нечто похожее на ярость. Я пытался привести мысли в порядок, думая о закате – так люди, которым предстоит тест на полиграфе, стараются вообразить тихую, спокойную обстановку, чтобы скрыть волнение. Но я заставлял себя думать о другом еще и потому, что не хотел затрагивать или растрачивать попусту мысли о сегодняшней ночи. Возможно, он ответит отказом, возможно даже, решит съехать из нашего дома и будет вынужден объяснить причину. Думать о дальнейшем я себе не позволял.

Ужасная мысль овладела мной. Что если прямо сейчас в компании каких-нибудь городских приятелей, с которыми он завел дружбу, или среди тех, кто настойчиво зазывал его на ужин, он проговорится или хотя бы намекнет на то, что случилось во время нашей поездки в город? Смог бы я на его месте сохранить это в секрете? Нет.

И тем не менее он показал мне, что желаемое может быть даровано и получено так естественно, что можно обойтись без самоистязания и стыда, что на деле это не сложнее, чем, скажем, купить пачку сигарет, скрутить косячок или подойти поздним вечером к одной из девочек в стороне от пьяцетты и, договорившись о цене, подняться наверх на несколько минут.

Когда я вернулся с пляжа, его все еще не было. Я спросил. Нет, он не возвращался. Его велосипед стоял на том же месте, где он оставил его днем. Анкизе вернулся несколько часов назад. Я поднялся к себе и попытался пробраться к нему в комнату через стеклянную балконную дверь. Она была заперта. Мне удалось разглядеть только шорты, в которых он сидел за обедом.

Я стал вспоминать. Он был в купальных плавках, когда пришел ко мне в комнату после обеда и пообещал находиться поблизости. Я выглянул с балкона в надежде увидеть лодку, на случай если он снова решил ее взять. Она стояла у нашей пристани.

Когда я спустился, отец пил коктейль с каким-то репортером из Франции. «Почему бы тебе не сыграть что-нибудь?» – спросил он. «Non mi va», – ответил я, – «мне не хочется». «E perché non ti va?»[13] – он как будто уловил что-то в моем тоне. «Perché non mi va!»[14] – отрезал я.

Преодолев важный барьер сегодня утром, теперь, казалось, я мог открыто выражать то, что думаю.

Возможно, мне тоже стоит выпить немного, сказал отец.

Мафальда объявила, что ужин готов.

– Не слишком ли рано для ужина? – спросил я.

– Уже девятый час.

Мать пошла провожать одну из своих подруг, которая приехала на машине и уже должна была уезжать.

По счастью, француз, сидевший на краешке кресла так, будто уже был готов встать и идти в столовую, не двинулся с места и остался сидеть. Держа в руках пустой стакан, он отвечал отцу на вопрос о предстоящем оперном сезоне, тем самым вынуждая его сидеть тоже и дожидаться завершения разговора.

Ужин был отложен на десять минут. Если он задерживался, значит не собирался ужинать с нами. Это значило, что он ужинает в другом месте. Я хотел, чтобы сегодня он ужинал не где-нибудь, а с нами.

«Noi ci mettiamo a tavola, мы садимся за стол», – сказала мать. Она попросила меня сесть рядом с ней.

Место Оливера пустовало. Мать с неудовольствием заметила, что ему следовало хотя бы предупредить нас, если он не собирался приходить к ужину.

Отец сказал, что, возможно, опять дело в лодке. Эту лодку пора бы уже разобрать.

Но лодка внизу, произнес я.

– Тогда, должно быть, переводчица. Кто мне говорил, что вечером он собирался встретиться с переводчицей? – спросила мать.

Нельзя показывать тревоги. Или озабоченности. Держаться спокойно. Я не хотел, чтобы снова началось кровотечение. Те кажущиеся теперь благословенными минуты, когда мы катили велосипеды по пьяцетте до и после нашего разговора, относились к другому отрезку времени, как будто все это случилось с кем-то похожим на меня в какой-то другой жизни, которая не слишком отличалась от моей, но все же отстояла достаточно далеко, чтобы секунды, разделявшие нас, показались световыми годами. Если, касаясь пола ступней, я представлю, что его ступня прячется сразу за ножкой стола, сможет ли та ступня, подобно космическому кораблю, включившему модуль невидимости, или призраку, вызванному кем-то из живых, вдруг материализоваться из своей пространственной ямы и сказать, Я знаю, ты звал. Сделай шаг и найдешь меня?

Скоро, однако, на то место, где я сидел за обедом, усадили подругу моей матери, в последнюю минуту решившую остаться на ужин. Столовый прибор Оливера тут же убрали.

Это было проделано без долгих рассуждений, намека на сожаление или угрызений совести; так выкручивают неработающую лампочку, или выскабливают внутренности забитой овцы, еще вчера бегавшей по двору, или снимают простыни и одеяла с кровати, на которой кто-то умер. Вот, заберите их отсюда. Я смотрел, как исчезает его серебряный столовый прибор, подставка под горячее, салфетка, само напоминание о нем. Это была репетиция того, что произойдет меньше чем через месяц. Я старался не смотреть на Мафальду. Она терпеть не могла, когда что-то менялось в последнюю минуту. Ее покачивание головой относилось к Оливеру, к моей матери, к нашему миру. Думаю, и ко мне тоже. Даже не глядя на нее, я знал, что она следит за мной, пытаясь перехватить мой взгляд и наладить зрительный контакт, вот почему я не поднимал глаз от своей тарелки с semifreddo[15], который так любил, и она, зная это, приготовила его для меня, потому что, несмотря на упрек в ее глазах, выслеживающих мои, мы оба знали, что она жалеет меня.

Позже, играя что-то на фортепиано, я вроде бы различил шум подъехавшего к воротам скутера, и сердце у меня подпрыгнуло. Кто-то подвез его. Но я мог ошибаться. Я прислушивался к его шагам, к шороху гравия под ногами или приглушенному шлепанью его эспадрилий по лестнице, ведущей на наш балкон. Но никто не вошел в дом.

Позднее, уже лежа в постели, я различил музыку, которая донеслась из машины, остановившейся на главной дороге позади сосновой аллеи. Дверца открывается. Дверца захлопывается. Машина отъезжает. Музыка стихает. Только шум прибоя и тихий шорох гравия под осторожными шагами человека, погруженного в раздумья или не совсем трезвого.

Что если, направляясь к себе, он зайдет в мою комнату, сказать: Решил заглянуть, перед тем как ложиться, хотел узнать, как ты себя чувствуешь? Ты в порядке?

Нет ответа.

Злишься?

Нет ответа.

Ты злишься?

Нет, вовсе нет. Просто ты сказал, что будешь поблизости.

Итак, ты злишься.

Итак, почему тебя не было поблизости?

Он смотрит на меня, затем как взрослый взрослому, Ты прекрасно знаешь, почему.

Потому что я не нравлюсь тебе.

Нет.

Потому что я никогда тебе не нравился.

Нет. Потому что я недостаточно хорош для тебя.

Молчание.

Поверь мне, просто поверь.

Я приподнимаю угол простыни.

Он качает головой.

Только на секунду?

Снова покачивание головы. Я себя знаю, говорит он.

Я уже слышал от него эти слова. Они означали, Я умираю от желания, но начав, могу не остановиться, поэтому лучше не буду начинать. Насколько самоуверенным нужно быть, чтобы сказать кому-то, что не можешь прикоснуться к нему, потому что знаешь себя.

Что ж, если не намерен заниматься ничем таким, почитаешь мне хотя бы?

Меня это устроило бы. Я хотел, чтобы он почитал мне какую-нибудь повесть. Что-нибудь из Чехова, Гоголя или Кэтрин Мэнсфилд. Сними одежду, Оливер, и залезай в мою постель, позволь мне почувствовать твою кожу и волосы своей кожей, твою ступню своей, даже если мы не будем ничем заниматься, давай прижмемся друг к другу, ты и я, когда ночною тьмой окутан небосвод, и будем читать истории о мятежных людях, которые в итоге всегда остаются в одиночестве и ненавидят быть одинокими, потому что не могут вынести самих себя…

Предатель, думал я, дожидаясь, когда раздастся скрип его отворяемой и затворяемой двери. Предатель. Как легко мы забываем. Я буду поблизости. Как же. Лжец.