Но сон не шел, и вскоре уже не одна, а две тревожные мысли, как неразлучные призраки, материализовавшиеся из туманной грезы, стояли рядом, разглядывая меня: желание и стыд, настойчивая потребность распахнуть свою дверь и не раздумывая бежать в его комнату без одежды, а с другой стороны, моя вечная неспособность пойти на малейший риск и решиться на что-либо. Они были тут, атрибуты юности, мои пожизненные спутники, острое желание и страх, глядели на меня, говоря, Столь многие до тебя воспользовались шансом и были вознаграждены, так почему ты не можешь? Нет ответа. Столь многие не смогли решиться, так почему ты должен? Нет ответа. И вслед за тем являлось, усмехаясь, неизбежное: Если не после, то когда, Элио?

Этой ночью, как и прежде, ответ пришел во сне, являвшемся продолжением другого сна. Я проснулся от видения, объяснившего мне больше, чем я хотел знать, как будто, несмотря на все откровенные признания самому себе в том, чего я хотел от него и как сильно я хотел этого, существовали еще темные закоулки, которые я обходил стороной. В этом сне я наконец уяснил то, что мое тело знало, должно быть, с первого дня. Мы были в его комнате и, в отличие от своих фантазий, не я лежал на спине, а Оливер; я был сверху и глядел в его лицо, которое выражало одновременно такое смущение и такую готовность уступить, что даже во сне разрывало мне душу, являя то, чего до сих пор я не понимал и о чем не догадывался: что не дать ему желаемого любой ценой было бы, вероятно, величайшим преступлением, которое я мог совершить в жизни. Я отчаянно хотел дать ему что-нибудь. Взять же, напротив, казалось таким грубым, таким примитивным, таким бездушным. И затем я услышал слова, к которым уже был готов. «Ты убьешь меня, если остановишься», – выдохнул он. Я помнил, что слышал от него эти же самые слова несколько ночей назад в другом сне, но произнеся их однажды, он был волен повторять их в любом моем сне, при этом ни один из нас не знал, был ли это его голос, рвущийся из меня, или мое воспоминание об этих словах оживало в нем. Его лицо, выражая смирение, поощряло тем самым мою страсть, в нем отражались отзывчивость и пылкость, которых я никогда прежде не видел и не мог представить ни на чьем лице. Его образ будет озарять мою жизнь, поддерживая меня в те дни, когда я перестану бороться, воскрешая мое желание, когда я захочу, чтобы оно умерло, возвращая мне смелость, когда страх быть отвергнутым лишит меня последнего самоуважения. Я сохраню его образ, подобно крошечной фотографии возлюбленной, которую солдат берет на поле битвы не только в качестве символа того хорошего, что есть в жизни, или ждущего впереди счастья, но как напоминание о том, что это лицо никогда не простит, если он вернется назад в похоронном мешке.

Эти слова вынуждали меня испытывать желания и предпринимать шаги, которых я никогда не ожидал от себя.

Невзирая на его упорное стремление избегать меня, невзирая на тех, с кем он водил дружбу и, очевидно, спал каждую ночь, человек, всецело раскрывший мне свою сущность, лежа подо мной обнаженным, пусть даже во сне, не мог являться кем-то другим в реальной жизни. Таким он был на самом деле; остальное не имело значения.

Нет, он все же бывал другим – типом в красных купальных плавках.

Увидеть его когда-нибудь без купальных плавок – такой надежды я себе не мог позволить.

Если на второе утро после пьяцетты я осмелился настаивать на совместной поездке в город, хотя он явно избегал даже разговаривать со мной, то только потому, что глядя на него и видя, как он бормочет слова, записанные в желтом блокноте, я вспоминал его другие, умоляющие слова: «Ты убьешь меня, если остановишься». Когда я подарил ему книгу в магазине, а позже купил нам по мороженому, потому что это давало возможность побыть вдвоем подольше, катя велосипеды по узким, тенистым улочкам Б., я благодарил его за дарованное мне «Ты убьешь меня, если остановишься». Я дразнил его и обещал не заводить разговоров, втайне лелея «Ты убьешь меня, если остановишься» – куда более ценное, чем любое его признание. Тем утром я записал все в дневник, не упомянув только, что мне это приснилось. Я хотел прочитать это спустя годы и поверить, пускай на миг, что он в самом деле произнес эти умоляющие слова. Я хотел сохранить тот прерывистый выдох, который преследовал меня затем несколько дней, наводя на мысль, что если бы каждую ночь до конца жизни он был таким в моих снах, я променял бы свою жизнь на сны и не думал больше ни о чем.

Когда мы катили вниз по склону мимо моего места, мимо оливковых рощиц и подсолнухов, удивленно глядящих нам вслед, мимо приморских сосен, мимо двух старых железнодорожных вагонов, оставшихся без колес несколько десятилетий назад, но все еще с королевским гербом Савойского дома на обшивке, мимо вереницы торгующих цыган, вопящих нам вдогонку, потому что мы чуть не зацепили велосипедами их дочерей, я обернулся к нему и прокричал: «Убей меня, если я остановлюсь».

Я произнес это, чтобы ощутить его слова у себя на языке, распробовать их, прежде чем спрячу в свой тайник, подобно тому как пастухи, выгоняющие овец пощипать травку в теплую погоду, загоняют их в укрытие, когда холодает. Выкрикнув эти слова, я облек их плотью и дал им долгую жизнь, как если бы они теперь жили своей собственной жизнью, более долгой и звучной, неподвластной никому, как живет эхо, отразившееся от скал Б. и тонущее где-то в морской дали, где лодка Шелли разбилась в грозу. Я отдавал Оливеру то, что принадлежало ему, возвращал ему его слова, втайне желая, чтобы он повторил их мне снова, как в моем сне, потому что теперь была его очередь произнести их.


За обедом – ни слова. После обеда он сел в тени в саду, чтобы, как он объявил перед кофе, наверстать два рабочих дня. Нет, он не собирается в город сегодня. Может, завтра. И никакого покера. Потом он поднялся к себе.

Пару дней назад его ступня на моей. Теперь – даже ни взгляда.

Ближе к ужину он спустился выпить.

– Мне будет не хватать всего этого, миссис П. – сказал он. Его волосы блестели после душа, весь его облик излучал свет. Мать улыбнулась: ля муви стар будет желанным гостем в любой моумэнт. Потом он, как обычно, пошел на короткую прогулку с Вимини, чтобы помочь ей отыскать ее ручного хамелеона. Я так и не мог понять, что эти двое разглядели друг в друге, но их общение казалось куда более естественным и непринужденным, чем наше с ним. Через полчаса они вернулись. Вимини, слазившую на фи́говое дерево, ее мать отправила умыться перед ужином.

За ужином – ни слова. После ужина он скрылся наверху.

Я мог поклясться, что часов в десять или около того он тихонько улизнет и отправится в город. Но мне был виден свет, просачивающийся с его конца балкона. Он ложился косой бледно-оранжевой полосой на площадку возле моей двери. Время от времени я слышал его шаги.

Я решил позвонить другу и спросить, собирается ли он в город. Его мать ответила, что он уже ушел и, вероятно, будет в обычном месте. Я позвонил другому. Его тоже не было. Отец сказал: «Почему бы тебе не позвонить Марции? Ты избегаешь ее?» Не избегаю, но с ней все непросто. «Как будто с тобой легко!» – парировал отец. Когда я позвонил, она сказала, что не собиралась сегодня никуда. В ее голосе сквозил холодок. Я позвонил, чтобы извиниться. «Я слышала, тебе нездоровилось». Так, пустяки, ответил я. Могу заехать за ней на велосипеде, и мы вместе поедем в Б. Она согласилась составить мне компанию.

Родители смотрели телевизор, когда я вышел из дома. Я зашагал по гравию, прислушиваясь к шороху у себя под ногами. Он тоже услышит его, думал я.

Марция ждала меня у себя в саду. Она сидела в старом, кованом кресле, вытянув ноги перед собой, упираясь пятками в землю. Ее велосипед был прислонен к другому креслу, руль почти касался земли. На ней был свитер. Ты заставил меня долго ждать, сказала она. Мы отправились короткой дорогой, более крутой, но по ней до города было рукой подать. Свет и звук кипевшей на пьяцетте ночной жизни разливались по соседним улочкам. В одном из ресторанов вошло в привычку выносить наружу маленькие деревянные столики и расставлять их на тротуаре всякий раз, когда посетители заполняли отведенное на площади место. Когда мы оказались на площади, шум и оживление вызвали у меня обычное беспокойство и раздражение. Встречаться с друзьями Марции мне не хотелось. Даже чтобы быть с ней мне приходилось прилагать усилия. Я не хотел превозмогать себя.

Вместо того, чтобы присоединиться к какой-нибудь компании знакомых за столиком в кафе, мы встали в очередь за мороженым. Она попросила меня заодно купить ей сигареты.

Потом, держа в руке по рожку мороженого, мы прошлись по людной пьяцетте, свернули в одну из улочек, затем в другую, третью. Мне нравился блеск булыжников мостовой в темноте, нравилось медленно брести с ней по городу, катя рядом велосипеды, слушая приглушенное звучание телевизоров, доносящееся из открытых окон. Книжный магазин был еще открыт, и я сказал, что хочу зайти, если она не против. Она не возражала и пошла вместе со мной. Велосипеды мы оставили у стены. Нитяная с бусинами занавеска от мух скрывала вход в прокуренную, затхлую комнату, заставленную переполненными пепельницами. Владелец собирался вскоре закрывать, но квартет Шуберта все еще играл, и парочка туристов, которым было чуть за двадцать, просматривала книги в отделе англоязычной литературы, вероятно, подыскивая роман с местным колоритом. Как все это  отличалось от утреннего визита, когда вокруг не было ни души, а магазин наполняли слепящее солнце и запах свежего кофе. Я взял со стола сборник поэзии и начал читать одно из стихотворений, в то время как Марция заглядывала мне через плечо. Я уже собирался перевернуть страницу, но она сказала, что еще не дочитала. Мне это понравилось. Заметив, что парочка рядом с нами собирается купить итальянский роман в переводе, я прервал их беседу и посоветовал другой.