Я иду следом.

Парень с небрежностью хватается позолоченной ручки двери и открывает дверь. Перед глазами предстаёт небольшой кабинет с тёмными винными стенами, высокими книжными шкафами, большим столом посреди комнаты с кипой документов на нём.

Мы заходим внутрь.

– Евгений Евграшин, – Виктор хватает семейную фотографию со стола. – Доктор медицинских наук, главврач областной поликлиники, всю жизнь находил время на лечение других людей, но вылечить свою жену от послеродовой депрессии ему времени не хватило.

С фотографии в серебристой рамке на меня счастливо смотрит лишь одно лицо – кудрявого белобрысого мальчишки.

Он закуривает прямо в кабинете.

– Ему всегда было дело до тех, кого он видел раз в жизни, – фыркает Полански. – Он кардиолог. Разбирается с проблемами сердца. Но своему сыну он всегда лишь говорил «пей таблетки», а когда я оказался в откачке, он даже в больницу не приехал.

Рядом с кудрявым мальчиком стоит высокий мужчина, на чьём морщинистом и пятнистом лице угрюмо разместились два голубых больших глаза.

– Он будет сидеть и слушать своих пациентов вечность, даже если это будет один и тот же, один и тот же и здоровый, – парень горько ухмыляется. – Но слушать, как его сын провёл день в школе, он не станет. Для этого мать существует.

Виктор тушит окурок о лакированное покрытие стола и прячет его в выдвижном ящике с пепельницей.

Фотографию он ставит на стол.

– Я не ненавижу своего отца, – говорит Полански. – Но его призвание помогать людям меня раздражает. Он решил посвятить этому всю свою жизнь без остатка, а семья – это лишь побочный эффект старой закалки и консервативного воспитания.

Белоснежная улыбка с парой пятен украденных зубов всё ещё слепит мне глаза. Я перевожу взгляд с одного детского лица на другое и совсем не узнаю ребячьей игривости в потерянных глазах своего друга.

Где же счастливый и хитрый прищур мальчишки?

Неужели он повзрослел?

– Кстати, о моём отце, – Виктор бросается к стеклянному шкафчику позади стола. – Ещё он любитель выпить. Это у нас семейное.

За прозрачными дверцами кроется с десяток различных бутылок спиртного.

Цветной витраж алкоголя манил к себе. Его аромат был таким запретным и таким чарующим. Я различал здесь и тень игристой акации, и чуть пряное, породистое просекко. Исходил отсюда и маслянистый аромат какого-то шардоне, очень схожий с той бутылкой, которую мы осушили. Пугала лишь вонь табака от большого странного флакона с жирным, чёрным и непрозрачным вином, чьё название я даже не осилился прочесть.

Но больше тут пахло полевыми цветами.

Совиньон, видимо, отец Полански любил больше всего.

Виктор выпивает остатки несчастного «Muscadet» и вытягивает бутылку из заднего ряда в шкафу. На белой этикетке красными чернилами пропечатано – «Le Pin», – на что Полански лишь бездушно ведёт бровью.

«Muscadet» отправляется на место украденной бутылки.

У меня челюсть чуть не отваливается.

Я спрашиваю:

– Ты серьёзно? Просто так возьмёшь и утащишь отцовское вино?

Виктор жмёт плечами.

– Ты хоть понятия имеешь, сколько оно стоит? – всё ещё не унимаюсь я.

Полански вертит бутылку в руке и щурится, вглядываясь в какие-то вручную сделанные надписи под печатью состава.

– Две тыши баксов, – бросает он и закрывает шкаф.

Я всё ещё не могу поверить такой совершенно очевидной наглости, но чарующий запах дороговизны и алкоголя тянет меня на выход из кабинета, следом за фигурой друга.


Под кроватью Виктора валяется уже не одна осушенная бутылка спиртного – к дорогущему, чудному красному сухому «Le Pin» присоединились заначка юноши в виде новогоднего шампанского, три поллитровки пива и дешёвый, слабоалкогольный сидр.

Взгляд Полански абсолютно ясен и свеж.

А его бедра до ужаса удобные и мягкие.

Лучше любой подушки.

– А потом я спросил – «Как бы ты описала Виктора, будь ты писателем?», – я отчаянно пытаюсь связать свой мозг с языком. – Она сказала, что у тебя кудри на мочалку похожи. Но я бы сказал, что на лапшу.

Виктор внимательно слушает меня.

Что-то мне подсказывает, что он меня ненавидит.

– И что у тебя в голове живут птицы, – я расплываюсь в улыбке, посасывая пиво из трубочки. – А во мне живёт Луна. Или я на ней.

Виктор удивлённо вскидывает бровь.

Я киваю.

– Нет, – тут же отрицаю я. – Я не могу жить на Луне. Я же живу в сердце Джин Бэттерс.

Виктор отчаянно пытается скрыть нервный смех.

Я подозрительно щурюсь.

– Сидр был лишним, – говорю я и шуршу трубочкой.

У Полански дрожат губы.

– Какой же ты пьяный, Господи, – сдавленно произносит он и мотает головой.

Я бы сказал – гривой.

Мой телефон начинает как-то отрывисто вибрировать.

Я беру его в руки, проверяю уведомления на главном экране и загадочно ухмыляюсь, глядя на имя отправителя.


От кого: Джин Бэттерс

7:03 ПП

Ты дома?

7:04 ПП

У меня родители свалили к сестре, брат снова ушёл

7:05 ПП

Можешь приходить ко мне, покурим

7:05 ПП

Если купишь выпить – то выпьем


Я с довольной миной пялюсь на Виктора, а тот выжидающе смотрит на меня.

На его телефон не поступают сообщения и звонки.

Завидует.

– Меня мама домой зовёт, – говорю я.

Подняться с его ног я так и не решаюсь.

Виктор недоверчиво щурится.

Странно, что нервная улыбка всё ещё не сползает с его лица.

– В таком виде к ней придёшь? – уточняет он.

Я киваю.

– Ей не привыкать, – говорю я.

Моя голова всё ещё на бедрах Полански.

Полански всё ещё с недоверием смотрит на меня.

И улыбается.

– Хорошая у тебя мама, – замечает парень.

Мы всё продолжаем смотреть друг на друга пьяно-трезвыми глазами.

Мой телефон вибрирует ещё раз.

Теперь я точно поднимаюсь и сбрасываю вызов.

Резко вставать с кровати не стоит – что по пьяни, что по утрам.

В моих глазах резко темнеет, и я чуть не валюсь снова к Виктору на колени. Друг успевает схватить меня в свои объятия и бросить что-то про «только не блюй на ковёр!», но признаки рвоты я пока не чувствовал.

Тошноты тоже не было.

Единственную тошноту я чувствовал лишь на математике – от своего несчастного существования. Экзистенциальный кризис наступал у меня только на уроках мадам Долан.

Я выпрямляюсь, перевожу дух и киваю.

Живой.

– До дома хоть дойдёшь? – спрашивает Виктор, дождавшись, когда я ровным шагом дойду до выхода.

Я надеваю кроссовки и показываю ему большой палец.

Парень подаёт мне куртку.

Я быстро накидываю свою кожанку и смотрю на Виктора. Он смотрит на меня. Мы до сих пор стреляемся пьяно-трезвыми глазами, выжидая, когда кто-то из нас даст слабину.

У меня такое ощущение, как будто Виктор просёк причину моего ухода.

Мама позвала домой.

Она у меня строгая женщина.

– Я пошёл, – говорю я и киваю.

Виктор кивает в ответ.

Мы всё ещё не отрываем друг от друга взгляда.

Полански молча открывает мне дверь, даже не взглянув на замки. Я чувствую, как ветер продувает мне спину, и делаю шаг назад, чуть не запнувшись о порог. Виктор пожимает мне руку на прощание, кивает и всё так и не сводит глаз.

Дверь закрывается.

Мы оба проигрываем.


До Хаскис-тауна по прямой – меньше мили.

Я срезаю через шоссе и нервно жду, пока на светофорах загорится зелёный – сегодня неудача преследует меня кругом.

Джин строчит мне по несколько сообщений за минуту, звонит по четыре раза подряд, а я лишь сбрасываю, вежливо объясняя в мессенджере, что не могу ответить.

Уже вызываю лифт.

Ставь чайник.

Скрывать алкогольное опьянение – величайшее из искусств.

Где-то за пять минут до её дома девчонка резко успокаивается и молчит.

Я со спокойной душой захожу во двор, открываю подъездную дверь и поднимаюсь на первый этаж. В полутьме, на ржавеющих дверях, с белого мятого листка я едва прочитываю надпись «лифт сломан», не принимаю письменных извинений и, выругавшись себе под нос, бреду на лестницу.

На первом же повороте я спотыкаюсь.

Меня пронзает резкая боль в колене. На верхних этажах загорается свет. Своё колено я разглядываю в бликах фонаря и не нахожу ни единого шрама на пыльном пятне ткани.

Боль щиплет снова, и с моих уст срывается пара ругательств.

Но я тут же смолкаю.

Я смотрю наверх, сквозь лестничные проёмы – свет везде погас. Мне становится страшно. Спустя мгновение я вскакиваю на ноги, хватаюсь за перила и осторожно пробираюсь наверх, оглядывая голубые стены подъезда.

Мои ладони дрожат.

Где-то на третьем этаже я останавливаюсь. Пахнет кровью. Я смотрю себе под ступни и вижу мелкие красные крапинки на ступеньках, а с губ, словно мантра, срывается лишь одна фраза:

– Хочешь жить – молчи.

Я продолжаю идти.

Меня будто бы преследует призрак пережитого прошлого – призрак чужого погибшего сына. На мои плечи ложатся шрамы неспасённого и забытого ребёнка, он царапает мне спину, пытается вырвать лёгкие. Ребёнок просит о помощи и молит о пощаде, а я лишь бегу до восемьдесят первой квартиры на четвёртом этаже, не давая себе и сделать глоток воздуха, не роняя и слова.

Ребёнок пытается украсть у меня возможность дышать, потому что однажды это право отняли у него самого. Теперь он мстит. Призрачные ладошки скручиваются у моей шеи, сдавливают глотку, но я отбрасываю их, жадно впившихся в мою кожу.

У призрачного дитя до жути знакомый голос. Он кричит. Я молчу. Я боюсь, что ребёнок заберёт любой обронившийся мною звук и то станет моим последним словом.

Очертания восемьдесят первой квартиры мелькает пред глазами, и я на всех скоростях бегу к ней.