Над головами растерзанный потолок Борюсика, хотя они так устали, что он кажется им звездным небом. Это просто мушки перед глазами. И вдруг Соня, как строевой запевала, залилась песней:

Однажды морем я плыла на пароходе том.

Погода чудная была, но вдруг раздался гром.

Песня раскидывалась словами — волнами, и девчонки подхватили:

Ай-яй, в глазах туман,

Кружится голова.

Едва держусь я на ногах,

Но я ведь не пьяна.

И их уже раскачивает, болтает, как по морю, из стороны в сторону, словно на том пароходе, и голова кружится:

А капитан приветлив был, в каюту пригласил.

Налил шампанского вина и выпить предложил.

Ай-яй, в глазах туман,

Кружится голова.

Едва держусь я на ногах,

Но я ведь не пьяна.

И ведь бывают женские судьбы, в которых страсти меняются новыми увлечениями и новым клокотанием души:

А через год родился сын, морской волны буян.

А кто же в этом виноват? Конечно, капитан.

Ай-яй, в глазах туман,

Кружится голова.

Ночь сменилась утром. Досыпали в кафе у Лосевой. Она работала с семи утра.

В семь посетителей нет, одни экономные иностранцы. Они с удивлением разглядывали трех молодых женщин в серой строительной пыли, устроившихся за столиком возле окна. Перед ними чашки дымящегося кофе. Однако ни одна из них не прикоснулась к напитку: рыжая девушка спит на левом плече хозяйки кафе, пышногрудая красавица устроилась на правом, а еще одна большеротая, чем-то похожая на обезьяну женщина с пышной копной волос лежала положив голову на колени одной из подруг.

Официантка шумно убирает посуду со столика рядом, роняет ложку. Лосева подносит палец к губам. Перед ней раскрытая тетрадь шелестит страницами на сквозняке. Лосева осторожно заглядывает туда:

«В юности мы с подругами смотрели на проблему выбора профессии, как на что-то священное. Мы говорили часами о призвании, о том, что в этом деле ни в коем случае нельзя ошибиться. Ошибка — смерти подобна. Неверно выбранная работа, как раковая опухоль, опутает всю жизнь гнилостными метастазами. Она сделает несчастной и вызовет проклятия небес. Как будто профессия — это все, что у нас есть. Как будто профессия — это мы сами! Отчасти это так. Но только отчасти. Мы — больше. Большая сила в том, чтобы уметь хранить верность своему дару — художника, поэта или учителя, неважно. Но не меньшая сила духа требуется, чтобы отказаться от своих амбиций. Ради своих близких, ради своего будущего. А наши таланты у нас никто не отнимет».

Глава 3

ВСЕ — В БАНЮ!

Бывают дни, когда действительность очень близко подбирается к Сониным мечтам. Она часто задумывалась над тем, как совместить две своих страсти — к изобразительному искусству и к сильным мужчинам? Пиком этих волнующих размышлений был, конечно, любовный экстаз в зале Рубенса в Эрмитаже. Ей, в отличие от Юльки, не только близок этот сочный эпикуреец, он ее откровенно возбуждает. Она всерьез размышляла о том, как бы подкупить директора Эрмитажа, чтобы остаться на ночь в крупнейшем музее Европы и заняться любовью в окружении великих полотен. Благо директор в юности ухлестывал за Сониной мамашей, тогда веселой и кудрявой искусствоведшей Настей. Он должен понять, он мужик умный. Возможно, и его самого когда-то будоражили подобные фантазии. Кто знает? Соня нашла бы нужные слова, а ее убедительность в моменты возбуждения общеизвестна. Короче, план был вполне осуществим. Проблема состояла в том, что за всю свою богатую авантюрами половую жизнь Соня не встретила человека, с которым хотела бы осуществить эту культурную акцию. И только сейчас, когда появился геркулесоподобный эвакуаторщик Рома, она бросает пробный камень.

Конечно, это не Эрмитаж, а всего лишь выставочный зал Союза художников, и совсем даже не Рубенс, а некий безвестный художник Волков, которого зачем-то вытащили из пыльных запасников. И они с Ромой вовсе не сплетаются телами в экстатических конвульсиях оргазма, а ходят по залам, взявшись за руки. Но Соня примеривается к пространству, приценивается, что и сколько наобещать директору, прислушивается к себе: стоят ли жертвы и финансовые траты Ромы — носителя античных пропорций? Но Рома, горячий в постели, в машине и даже под платформой железнодорожной станции, как-то померк среди искусства. И вместо того, чтобы грезить о рискованном коитусе, Соня, бурно жестикулируя, пытается объяснить Роману основы классической композиции.

— Принцип золотого сечения — этот рудимент академического образования — лежит в основе классической композиции всех наших художников…

Но Роме тоскливо от этих слов. Плотоядный взгляд его скользит по внушительным формам героинь триптиха «Купальщицы».

— Коровы, — говорит он, засмотревшись на увесистую ляжку.

На мгновение в голове Сони проносится шальная идея, что, может, пора перемещаться ближе к Рубенсу. Но Рома быстро теряет интерес к телесам кисти шестидесятника Волкова, написавшего последнюю картину незадолго до рождения необразованного эвакуаторщика. Так где гарантия, что его возбудит классик, чей прах уже обратился в перегной? И Соня, решив сконцентрироваться на любви к искусству, манипулирует пальцами, складывает их в условные прямоугольники-кадры и подносит к глазам Романа.

— Да как же ты не видишь?! Золотое сече…

Но тот раздраженно отворачивается.

— Да нет же! — дергает его за рукав Соня. — Как ты не понимаешь! Это мотивы Сезанна в творчестве обычного шестидесятника. Он не подражает. Нет! Он через голову соцреализма кланяется французскому мастеру и воспевает женщину, природу и саму жизнь! В условиях атеистического общества…

— Началось…

— А здесь!.. — Соня решительно тащит любовника к пестрой абстракции. — Это же настоящий Фернан Леже.

— Вот я и говорю — лажа.

— Фернан Леже, между прочим, большой мастер и поборник так называемой «эстетики машинных форм» и механического искусства.

— Да не буду я смотреть на этих, квадратно-гнездовым способом намалеванных.

— Художник всего лишь подражает Леже. Это, между прочим, и понятно: в советском искусстве шестидесятых-семидесятых годов происходило формирование нового стилистического движения. Ты понимаешь?

— Ага.

— Господи, ну почему ты такой серый? — мечта Сони тускнеет на глазах. Мужчина опять не соответствует, зато остается любовь к прекрасному.

Роман не по-доброму щурится, и вдруг тихо и отчетливо произносит:

— А ты просвети меня, давно что-то никто не парил.

Но Соня не слышит провокационных интонаций. Она оседлала любимого конька.

— Наше искусство искало для себя опоры в определенных традициях — чаще всего советского же искусства начала двадцатых годов: мощь конструктивизма, экспрессия динамизма… Обращались, конечно, и к мировым достижениям. Искусство — это огромная копилка, и черпать из нее может каждый.

— Из копилки воровать? Нехорошо.

— А вот взгляни сюда.

Голос Сони гулко звучит в полупустых залах. Соня подводит Рому к большому полотну с революционными солдатами и матросами и пролетаркой с младенцем промеж них.

— Посмотри на эту пролетарскую мадонну в окружении апостолов и ликующей революционной толпы. Посмотри, как бесстыдно и в то же время невинно кормит она грудью своего младенца. А этот солдат, сидящий у ее ног, словно на паперти церкви… Он устало опирается на свое ружье… Скольких буржуев он заколол этим штыком? Посмотри, любимый, как он похож на апостола Петра Эль Греко.

— И этого стибрил, — не одобряет народ в лице Ромы теорию постмодернизма.

Но не весь народ. Одинокие посетители и редкие пожилые пары, несколько студентов и орава школьников выглядывают из-за перегородок огромного зала, прислушиваясь к словам неожиданного экскурсовода. А Соня уже входит в искусствоведческий транс. Этот вид оргазма чуть ли не круче традиционного. Если секс в ее жизни — явление регулярное, то музей воплощается только в хоромах заказчиков с их безумными вкусами. После стольких копий Айвазовского и Шишкина, сколько перевидала Соня на своем прорабском веку, появляется водобоязнь и отвращение к медведям, а робкий Волков кажется революционером.

— Композиция полотна как бы приглашает переступить грань реальности, шагнуть внутрь картины. Цветовое решение не только призвано подчеркнуть аллегорию…

Рома медленно берет Соню за плечи, разворачивает ее к себе и долго, не мигая, смотрит на нее.

— Ликбез закончен?

Соня глядит на него, не понимая, и медленно выходит из транса:

— Неужели тебе не интересно?

Но вместо Ромы отвечает густое контральто:

— Интересно, интересно! Вы такие слова говорите… Аллегория…

К ним подплывает необъятных размеров женщина, пахнущая ядовитой «Красной Москвой», и глядит из-под очков с невероятно толстыми стеклами, будто вдавленными в глаза. Очки ей совсем не идут и кажутся чужеродными на ее большом лице.

— Извините, мы с мужем приехали из Донецка.

Из-за плеча женщины чуть подпрыгивает, чтобы быть обнаруженным, низенький тщедушный мужичонка.

— У нас тут дочь в институте учится. Может быть, вы нам расскажете еще что-нибудь, — она просительно морщит лицо и трясет головой вместе со всеми подбородками, — а мы ей перескажем? Ну, еще! Ну, расскажите… И этой харе поганой… Так интересно, так интересно…

Сморщенное, высохшее, как урюк, лицо мужичка показывается на миг из-за необъятного плеча и снова исчезает за могучими формами жены.

Соня ликует. Нет, не умер в ней искусствовед! Жив, несмотря на многолетнее голодание. И вот лучшее доказательство — вокруг этого, запертого в прорабской оболочке, ценителя живописи образовалась группа любознательных энтузиастов, человек десять.