Однажды вечером мы все-таки оставляем ключи на стойке, выскальзываем из холла и выходим прямо в темноту ночи. Я подарил ей белые туфли — приметил эту пару в какой-то витрине и купил для нее. Туфли оказались Италии велики, пришлось положить в носки туалетной бумаги. Городок весь устремлен к вершине холма, испещрен переулками и переулочками, застроен домами из серого камня. Теперь вот уже пятки Италии выглядывают из чересчур просторных туфель. Мы взбираемся наверх до самой вершины, пройдя мимо городской ратуши. Облокотившись на парапет бельведера, смотрим вниз, на ночную долину, усеянную звездочками огоньков. Потом спускаемся на несколько ступеней и оказываемся на площадке, вымощенной булыжниками. На ней какие-то приспособления для детских игр. Поскрипывают качели на ветру, вокруг темнота, и только церковная колокольня с готическим шпилем выныривает из темноты благодаря подсветке и парит над темными крышами. Мы сидим на каменной скамье и смотрим на деревянную лошадку, у которой вместо ног здоровенные пружины; меланхолическая нотка проникает в наше секретное уединение. Все эти игры и игрушки, возле которых нет детей, настраивают нас на грустный лад. К тому же и скрип пустых качелей портит нам настроение. Италия встает со скамьи, усаживается на железное сиденье качелей, отталкивается разок-другой, раскачивается все сильнее и сильнее. Белые подвенечные туфли свалились, она не обращает на них внимания.

На следующий день я обнаруживаю ее в коридоре: она успела подружиться с горничными, ходит вслед за уборочной тележкой из комнаты в комнату и помогает — наклоняется, подхватывает стопку чистых простыней, передает девушкам. Она не замечает меня, так что я могу ее рассмотреть. Сейчас Италия говорит быстро, с сильным южным акцентом. В компании этих девушек в передничках она абсолютно раскрепощена, словно выпорхнула из своего заточения и присоединилась к таким же, как она сама. На голову она нахлобучила банный чепчик — и самозабвенно дурачится. Изображает капризную постоялицу, у которой вдруг отключили воду, и толстенькая девица, стоящая рядом, хохочет от души. Надо же, я и не знал, что у Италии такие выдающиеся актерские способности. Я окликаю ее, она оборачивается, оборачиваются и горничные. Италия срывает с головы чепчик и идет ко мне. Щеки у нее красные, она трепещет, как маленькая девочка.

— Ты уже здесь… — шепчет она.

В последний вечер я ужинаю в гостиничном ресторане. Я упросил Италию, чтобы и она спустилась туда, — мне хотелось узнать, как она будет смотреться среди людей, не знающих про наши отношения. Появилась она с опозданием, проворно направилась к столику в глубине зала, возле стеклянной двери, ведущей в смежный зал. Мои сотрапезники уже вовсю дышали вином и профессиональной желчностью, свойственной врачам. Манлио подъехал только утром, но уже успел дойти до точки кипения. Мишенью он избрал американского исследователя, гуру альтернативной фармакологии. Источал презрение, яростно затягиваясь очередной сигарой; золотая зажигалка лежала наготове рядом с салфеткой. Меня интересовало, что именно закажет себе Италия; было бы так приятно налить ей бокал вина. Пока что ей ничего еще не принесли, возможно, о ней вообще забыли. Я озирался в поисках официанта. Чувствовала Италия себя неспокойно, она вообще едва согласилась доставить мне это удовольствие и теперь, положив на стол локти, теребила пальцами подбородок и мечтала поскорее отсюда убраться. Ее замешательство вполне ощущал и я. Вот официант наклонился над нею, приподнял пузатую крышку, сохраняющую блюдо горячим. Италия стала орудовать ложкой, вероятно, это был суп. Я обернулся к Манлио — он в упор смотрел на Италию. Она заметила его взгляд — перестала есть, теребила угол салфетки. Потом подняла глаза, и я увидел, что она сдвигает эту салфетку так, чтобы во всех подробностях продемонстрировать ее Манлио. На лице у нее снова появилось давешнее вызывающее выражение. Манлио пихнул меня локтем. «Она на меня смотрит…» — прошептал он; тяжелая улыбка кривила его рот. «Она без кавалера сидит, ну что, приглашаем ее, а?»

И прежде чем я смог его остановить, он приступил к делу — поднялся с места и с ухмылкой любезного павиана пошел к ней. Вокруг раздавался смех, все уже успели изрядно подвыпить. Я увидел Италию — она поднялась, попятилась, наткнулась на тележку с десертом и вышла из зала. Манлио опять уселся рядом, положил руку на зажигалку.

— Издалека она только вульгарна, — сказал он. — А вблизи к тому же и некрасива.

Она сидит на кровати, перелистывает рекламный проспект гостиницы.

— Что это был за хам такой? — спрашивает она, не поднимая головы.

— Он и вправду хам… но он еще и известный хирург-гинеколог.

Я вкусно поел, я выпил хорошего вина, меня потянуло на физическую близость. Но Италия что-то задерживается в ванной, а выйдя из нее, не идет в постель — она берет стул и устраивается у окна. Она смотрит на внутренний двор, лицо у нее озарено желтоватым светом, она ждет, когда начнут выключать фонтан.

Под наше возвращение Италия наготовила бутербродов — она сбегала в магазин, купила сыру и колбасы, потом стала нарезать хлеб прямо на одеяле. Я проснулся, когда она ладонью сметала крошки. Возле лифта она почти по-родственному попрощалась с горничными, взяла у них адреса. В машине мы не разговариваем. Помолчав, Италия вдруг спрашивает: «Тебе ведь за меня стыдно, правда?» Она отвернулась вправо и изучает дорогу. Сумка ее, сшитая из кожаных обрезков, наполнена маленькими баночками с медом и конфитюром, полагавшимися постояльцам к первому завтраку, — она все сохранила. Я невольно улыбаюсь, поправляю зеркальце заднего обзора. В голове у меня — тоже обрезки, обрезки разных мыслей, они перемешиваются друг с другом, не образуя ничего связного. Сегодня утром позвонила Эльза, ее звонок как раз застал меня в своей комнате, багаж я уже уложил, думал, что это портье, и ответил безо всяких предосторожностей. Италия в этот момент что-то говорила насчет своего удостоверения личности — она забыла его забрать. Эльза услышала ее голос.

— Кто это у тебя в комнате?

Я стал объяснять, что это горничная, дверь, мол, распахнута и я съезжаю. Говорил на повышенных тонах.

— А почему ты сердишься?

— Потому что спешу.

Потом я, правда, извинился… Она сказала что-то еще, голос у нее был слегка другой. Сейчас мне кажется, что я вовсе не уверен в том, что делаю. Мы с Италией доезжаем до недостроенного жилкорпуса, я целую ее руку. Я спешу с ней расстаться, но выхожу из машины и любезно вытаскиваю из багажника ее чемодан. Когда она исчезает в проеме ворот, когда этот неприятный местный запах всасывает и уносит ее с собой, я чувствую облегчение. Не теряя лишней секунды, я трогаю машину. Сегодня все эти места кажутся мне ужасными.

Я направляюсь прямо в больницу и окунаюсь в свою работу — сегодня я еще педантичнее обычного. Операционная сестра какая-то робкая, должно быть, из новеньких, она протягивает мне инструменты совсем уж задумчиво. Я выхожу из себя, пинцет падает у меня из рук, и я пинком отправляю его в дальний угол операционной.

В нашем домике у моря твоя мать принимается собирать вещи, лето кончилось. Я сижу в саду, смотрю на Большую Медведицу, Малую, на Полярную звезду. Эльза присоединяется ко мне; она в кардигане, наброшенном на плечи, в руке у нее стакан.

— Хочешь чего-нибудь выпить?

Я отказываюсь.

— Что с тобою? — говорит она.

— Да ничего.

Осень вступает в свои права, скоро море станет серого цвета, песок будет грязным, поднимется ветер, домик запрут на замок. Эльза всем своим существом ощущает эту легкую меланхолию. В постели она прижимается ко мне, ей нужны ласки.

— Ты уже спать собрался?

Я не подвигаюсь, остаюсь на своей половине.

— А если и спать — ты разве против?

Она против. Целовать меня, правда, перестает, но продолжает дышать прямо в ухо. Ее дыхание вот-вот разгонит мой сон.

— Извини, я порядком устал.

Я поворачиваюсь, лица Эльзы в темноте не видно, но чувствуется — оно застыло. Еще мгновение — и она ко мне спиной. Я жду немного, — жаль, что она так расстроилась, — и трогаю ее за плечо.

— Давай спать, — говорит она.

Утром я просыпаюсь поздно. Эльзу застаю в кухне, на ней домашний халат из шелка. «Привет», — говорю я. «Привет», — отвечает она. Я набиваю кофеварку, ставлю ее на огонь и, ожидая, пока кофе начнет сочиться, рассматриваю жену. Жена у меня женщина высокая, спина у нее выглядит правильной трапецией — две боковые линии стройно спускаются к узкому перехвату талии. Она устанавливает в вазу букет цветов с длинными стеблями.

— Где ты их взяла?

— Рафаэлла подарила.

Она еще сердится, это понятно уже по тому, как двигаются ее руки — весьма отчужденно. «Сколько же времени я не дарил ей цветов?» — соображаю я. Вероятно, и Эльза думает о том же. Волосы она зачесала за уши. Стоит против окна, откуда в кухню проникает яркий свет, лишь чуть-чуть притушенный полотняной занавеской. Я смотрю на ее профиль, на ее еще не тронутые помадой губы. Эти губы выражают бездну мыслей по моему поводу, возможно, и против меня. Я встаю, наполняю чашечку, отпиваю глоток.

— Попьешь со мной кофе?

— Нет.

Тем не менее я беру вторую чашку, наполняю, потом сам же ее и одолеваю. Эльза тем временем порезала руку. Она уронила ножницы на стол и подносит к губам кровоточащий палец. Я приближаюсь к ней. «Так, ерунда», — говорит она. Но я беру ее руку и подставляю под струю воды. Вода, чуть розоватая от крови, уходит в черную дыру в центре раковины. Я вытираю палец своей майкой, потом ищу йод и пластырь в аптечном шкафике. Твоя мать мне не мешает, ей нравится, когда я занимаюсь ею как врач. Потом я целую ее в шею. Шея ведь совсем рядом, и я целую ее — в то самое место, где шея, переходя в затылок, покрыта нежными волосками, и мы вдруг принимаемся обниматься прямо в кухне, возле цветов, разбросанных по столу…