Конечно, сдружились они, потому что матери такая дружба была весьма выгодна, и ее центр получил мощную поддержку в лице академика. А я противилась отъезду как могла, но меня заставили уехать под страхом вообще отправить в столицу к троюродной сестре матери. Там я и подружилась с Виктором. А точнее, он со мной. Все эти три месяца я вела дневник, где записывала для Саши все, что происходило на даче Бельского: что у него есть собственная конюшня и три канарейки, и что у них в гостиной стоит огромный рояль, и я все лето на нем играла, а Петр Андреевич сказал, что подарит его мне, так как у них на нем никто не играет. Слово свое он сдержал, и когда я приехала домой в конце августа, рояль уже стоял у нас в гостиной. А моя мать сияла от радости и даже расцеловала меня в щеки. Оказывается, Бельский посодействовал, чтобы клинику расширили, а саму Ярославскую приставили к государственной награде. Вечером все Бельские ужинали у нас, а я места себе не находила, я хотела увидеть Сашу. Я об этом думала всю дорогу, пока мы ехали домой, и потом, когда раскладывали вещи. Забежала к себе, швырнула сумку и бросилась к сараю. Его там не оказалось, и я в ужасе втянула воздух и прижала руки к груди. Выскочила на улицу, оглядываясь по сторонам, а потом услышала стук монотонный и равномерный где-то за зданием лаборатории. Конечно же, он работает. Что ж я так испугалась, глупая? Но от страха, что с ним что-то случилось, дрожали колени и руки и было нечем дышать. Пошла на звук и остановилась, увидев его сзади, замахивающегося топором и раскалывающего поленья на дрова. Я смотрела на него, и внутри поднималось что-то невиданно мощное, что-то совсем не детское. Его тело такое сильное. Загорелое и покрытое шрамами отливало на солнце бронзой, и мышцы перекатывались под загрубевшей кожей, и пот тек между лопатками. Мне вдруг показалось, что ничего красивее этого я никогда в своей жизни не видела. В тот день я впервые почувствовала в нем мужчину. И пусть его называли тварью и уродом, для меня он был невыносимо красив. Не похожий ни на кого из моих сверстников, сильный, мощный зверь. Я эту мощь ощущала на расстоянии, и от нее вибрировало все тело. На нем ошейник и цепь, обмотанная вокруг железного столба, а кажется, что он свободней любого, кто меня окружал. Он настоящий в своей неволе, искренний в каждой эмоции. Человека можно ломать физически сколько угодно, но не сломить его дух. Я тогда всхлипнула от переполнявших меня эмоций во время этой встречи, и сама не поняла, что делаю — бросилась обнимать его сзади.

— Са-шаа, это я, — прижалась щекой к мокрым от пота лопаткам, привстав на носочки, а он медленно опустил руки с топором и вдруг тихо, но внятно, произнес:

— Кто? Ты?

— Ассоль. Твоя Ассоль.

Все еще довольно жмурясь, потому что ужасно по нему соскучилась и не могла сдержать распирающего меня счастья видеть его снова.

— Моя?

— Твоя.

Он резко повернулся ко мне, оскалился, продолжая сжимать в руке топор. Но я даже не попятилась назад, я никогда его не боялась.

— Я — нелюдь, ясно? Я сам себе не принадлежу. Уходи туда, где была все это время.

Так много слов и столько в них ненависти.

— Твоя… — так тихо, что сама себя едва слышу, а сама в глаза его дикие смотрю и понимаю, что не просто соскучилась, а умирала без него… какие же у него красивые глаза. Дьявольские, адские, и тьма в них бешеная, она тянет в себя и манит.

И вдруг сухой щелчок затвора.

— Отойди от нее, тварь. Шаг назад, сученыш. Топор положи, а то выстрелю.

А он так и стоит напротив меня, и на губах появляется страшная улыбка, похожая на оскал звериный. И я понимаю ее смысл — он смеется над тем, что я сказала. Показывает мне, что у таких, как он, никогда не будет чего-то своего.

— Топор, ублюдок. Я тебе мозги вынесу… три шага назад от нее и на колени.

— Положи топор. Пожалуйста, — умоляю я. Мне страшно, что охранник выстрелит, — Он убьет тебя. Прошу, положи. Я больше никуда не уеду… не уеду, обещаю тебе.

И он опускает топор, тот выскальзывает в траву, и я слышу, как свистит в воздухе плеть, опускаясь ему на спину, а он даже не вздрагивает, смотрит мне в глаза. Вздрагиваю я. Больно мне. Так больно, что слезы из глаз катятся.

— На колени и руки за голову.

— Твоя, — шепчу беззвучно, пока его полосуют плетью. А он и не думает на колени становится. И я понимаю, что не станет никогда, пока до полусмерти не забьют. Упрямый, гордый до сумасшествия псих. Такими не становятся — такими рождаются. С жаждой свободы и чувством собственного достоинства.

Закричала и бросилась на охранника, умоляя отвести меня в дом, чтобы отвлечь. Но Беса все равно избили уже поздно вечером и так и бросили валяться на земле, а ближе к утру унесли в сарай и заперли там на замок.

В тот день мать впервые испугалась за меня и расспрашивала, каким образом я оказалась так близко к объекту, а потом убеждала меня, насколько он опасен и что таких, как он, отправляют в психиатрические клиники и связывают по рукам и ногам, а она старается держать их в узде. Просила, чтоб я больше так не рисковала никогда.

Она бы, наверное, сошла с ума, если бы узнала, что этой же ночью я открою замок, проберусь в сарай и буду лежать рядом с ним, согревая его своим телом от ночной прохлады и озноба от горящих ран.

— Сашка, мой хороший… зачем? Никогда не делай так. Я не хочу, чтоб били тебя. Обещай.

Усмехается уголком пересохших губ с запекшейся кровью.

— Обещай, не могу, когда тебе больно. Не могу. Меня на части разрывает.

— Правда? — и продолжает улыбаться, маньяк сумасшедший, какой же он сумасшедший.

— Правда.

— Это хорошо.

Невыносимый… но именно тогда я поняла, что люблю его. Безумно, до сумасшествия его люблю. Потом эти чувства будут мутировать до той самой люти, которую и любовью нельзя назвать. А тогда у меня впервые в животе взметнулись бабочки и дико забили крыльями под ребрами.

ГЛАВА 7. БЕС

1970–1980-е гг. СССР


Чеееерт… как же тело ломит. Боль… Она вгрызается в меня тысячами своих клыков, тысячами жал, острых и отравленных. Ощущение, будто они по всей поверхности ее уродливого огромного тела. Вонзаются в мою плоть, разрывая его на части, на свободно свисающие с костей вонючие ошметки мяса.

Будто разрезали меня на сотни лоскутов. Рваными, быстрыми, беспощадными движениями острого лезвия. Без наркоза. Вскрывали сосуды и тут же зажимали их, не позволяя окончательно истечь кровью, продлевая агонию на долгие часы. Нет, это не было намеренным наказанием, это не была пытка садиста, получающего удовольствие от страданий другого человека.

Меня просто изучали. Точнее, мою реакцию на боль. Как животное… как микроб, как беспомощное растение, обездвиженное, но не лишенное чувствительности. Я слушал монотонные, безэмоциональные, местами даже скучающие голоса ублюдков в белых халатах, склонившихся надо мной и называющих себя учеными, и думал о том, что, наверное, это страшнее. Понимать, что ими руководит не ненависть. Как с психопатами-маньяками, которые испытывают наслаждение не столько от конечного результата своих истязаний, сколько от самого процесса. Я орал благим матом, извиваясь на окровавленной простыне стола, или же стирал до крошева зубы, стараясь сдержать рвущиеся из груди крики… в зависимости от манипуляций, которые эти нелюди производили с моим телом. Я орал и думал, что обязан выжить, обязан прийти в себя после всего, чтобы поменяться местами с ними. Чтобы смотреть так же равнодушно, как полосуют их, слушать, как срывают они в агонии свое горло. Только это и помогало удержаться по эту сторону безумия… Мои гребаные мечты о мести.

А потом они начинали сшивать мою кожу. Без какой бы то ни было анестезии. Они втыкали свои острые иглы в порезы, резкими привычными движениями собирая мое тело в целое полотно. И я понимал, что никогда не вылезу из этой трясины боли. Что так и сдохну от нее никому не нужным экспериментом. Как только они потеряют ко мне интерес, как к объекту исследований, мое искореженное тело отправится на свалку гнить и кормить червей, и хорошо, если оно к этому времени будет мертвым.

И, наверное, я сам был конченым психопатом, но единственное, что давало силы пережить вторую стадию моего персонального Ада — это моя девочка. Я смотрел сквозь заплывшие веки в зеленые глаза монстра, сосредоточенно нахмурившегося за стеклянной маской, и представлял, как уже через несколько часов она придет ко мне. Наверняка, ахнет и с трудом, но подавит рыдание, чтобы лечь возле меня, прикрывшись ветошью, которая кучей валялась в моей клетке. Она сама натаскала ее мне. Для себя. Под ней и скрывалась, если приходили за мной среди ночи. Ныряла под тряпки, и прямо на это место ложилась Мама, скрывая Ассоль от непрошеных гостей.

Я ненавидел, когда девочка приходила ко мне в такие дни. Не подпускал ее к себе, выгонял, не решаясь повернуться к ней лицом. Не мог допустить, чтобы видела меня таким. Слабым, измученным, уродливым, в очередной раз не сумевшим дать отпор профессору. Срывался на нее, намеренно задевая обидными словами, или же, наоборот, молчал до последнего, игнорируя ей приближение, ее вопросы, заданные неуверенным голосом.

Потом она перестанет вообще что-либо говорить. Просто молча будет ложиться рядом со мной, даже не смея обернуть руки вокруг моего тела, как любила всегда это делать. Молча поворачивать ко мне свое безупречно красивое лицо с такими же, как у моего монстра, светло-зелеными глазами. Дышать через раз или же, наоборот, дышать чаще, подстраивая свое дыхание под мое. И каким бы изуродованным ни было мое тело, Ассоль должна была найти хотя бы клочок нетронутой кожи, чтобы касаться ее ладонью. Она говорила, что так забирает часть моей боли себе. Делит ее пополам, по-честному. Именно тогда я начал верить в то, что эта девочка и есть продолжение меня. То самое продолжение, без которого начало больше не имело значения.