Все происходящее – совершенная нелепость, включая и то, что мы снова сидели в кухне и пили чай.

– Ведь вы ее сестра? – неожиданно спросил он. – Теперь я рассмотрел, фамильное сходство очевидно.

– Вы мне льстите. – Во мне проснулось ехидство, и вообще я разозлилась. – И если, как вы говорите, вам нечем доказать, кто вы и что, то в отношении меня и Музы доказательств тьма.

Я притащила Музин альбом с фотографиями и смотрела, как он перелистывает страницы. В каком же спектакле я участвую, не зная самой пьесы? Кто режиссер? Этот или их целая компания?

– Я вам не верю, – сказал он, бережно закрывая обложку альбома.

Я засмеялась:

– Я вам тоже. Может, мое свидетельство о рождении предъявить?

– Вы ее очень не любите. Возможно, даже ненавидите.

– Не преувеличивайте. Как бы там ни было, она моя мать. Хотя доля истины в ваших словах есть. Это любовь-ненависть. Вам знакомо такое? – Он покачал головой. – Я и к бывшему мужу испытываю любовь-ненависть. И к Петербургу. Я здесь родилась и убеждена, что это самый лучший и красивый город, но как же в нем неприютно, сколько бед и разочарований я здесь пережила, наконец, я совершенно не переношу холод, влажность и ветра, у меня постоянные простуды. Кругом болото, и вся моя жизнь – болото.

– А вы вообще кого-нибудь любите?

– Я же сказала – мать, мужа и дочь. К дочери я испытываю любовь-боль. А в чистом виде, без всяких-яких – любила бабушку. Но ее нет. И отца нет, но его я почти не помню, он умер, когда я была маленькая. А любила я его всю свою жизнь потому, что он меня любил, об этом твердили все, а еще потому, что Муза его обманула и истерзала, так что мы с ним, ко всему прочему, были еще и товарищами по несчастью.

Он поднялся:

– Пора и честь знать. Благодарю, что приняли меня и накормили. Если позволите, я еще зайду узнать, нет ли известий от Музы.

Я обалдела. Только что боялась, что он попросится ночевать в комнату Музы, а теперь не хотела, чтобы он уходил.

– Куда же вы пойдете? Вам же идти некуда! – растерянно спросила я, а поскольку он не принял мое косвенное приглашение, выпалила: – Известие есть. От Музы.

Надо было видеть его лицо. И снова я испугалась, что пошла на поводу у минутного настроения, а теперь не отвяжусь от него. Потом между нами был жаркий спор, потому что он собрался тут же ехать в больницу, а я убеждала, что это невозможно, она без памяти, я должна ее подготовить, в больнице карантин, дежурит милиция и никого, кроме меня, к Музе не пускают. Я уговаривала, обещала, отвела его в комнату Музы, сказала, что здесь он будет жить неделю-полторы, пока я не привезу ее домой.

– У нее на руке должно быть такое же кольцо, – сказал он, показывая на свое, там выгравировано – «Дмитрий».

Никакого кольца у Музы не было.

Я чувствовала, что делаю ужасную глупость. А может быть, как раз наоборот? Не без оттенка язвительности я предложила ему ознакомиться с правилами пользования унитазом, ванной, электричеством и телевизором. Он выслушивал инструкции внимательно, в общем, вел себя по системе Станиславского. Дверь в свою комнату, на всякий случай, я закрыла на ключ, и упала на кровать без сил. Предыдущую ночь я почти не спала и думала, что провалюсь в сон мгновенно. Ничего подобного. Ходила по комнате с сигаретой. Полила уродливый гибискус, очередной раз сравнив его мучительную жизнь со своей. Почему я отождествляю себя со всякой гадостью? Дважды выходила в кухню и пила валерианку. У него горел свет, в первый раз слышала чуть слышные звуки телевизора, во второй раз, в четыре утра, – тишина. За окном мерзким голосом каркала ворона.

15

На будильнике почти девять утра. Проспала. А ведь собиралась сбегать в магазин и что-нибудь приготовить. Дверь в комнату Музы закрыта, безмолвие в квартире полное. И вдруг я подумала, что его нет. А может, и не было. Ведь все, что случилось, иначе чем приступом сумасшествия не назовешь. Тихонько приоткрыла дверь: спит на постели в брюках и рубашке в обнимку с Шагалом. Лицо спокойное, хорошее лицо. Я присела на корточки, разглядывая его. Сумасшествие продолжалось. Дотронулось до плеча, вздрогнул, сел на постели.

– Умывайтесь. Вы помните, как открывать краны и где ваше полотенце? Будем завтракать.

Поджарила гренки, заварила чай с мятой. Мы уселись в кухне за столом, и я с горечью подумала, что со стороны это должно выглядеть, как утро благополучной семейной пары.

– Как вы спали?

– Я смотрел телевизор.

– И что же интересного увидели?

– Интересно все. Только уразуметь трудно.

– А Шагал? Понравился?

– Поначалу нет. Изумил каким-то варварством, даже не знаю, как объяснить, хулиганством, уродливостью… Ничего подобного до сих пор не видел. Когда Муза рассказывала о летающих влюбленных, я представлял другое и даже не удивлялся, ведь святые в куполах храмов тоже летают. А сейчас я старался смотреть ее глазами и даже привык к странной манере. У него есть картина «Поэт и Муза», хотя изображен не поэт, а художник за мольбертом… Я подумал, что Шагал похож на гранильщика самоцветов, который хочет дать огранку и предметам, и плоти, и даже воздуху.

– Это кубизм, течение такое в живописи. Вы слышали о кубизме? Вы знаете, кто такой Пикассо? Это очень знаменитый художник. По виду вы интеллигентный человек, как же не слышали?

– В силу причин, о которых я вам сообщил… О многом я не знаю.

Мне было тошно даже представить, что сейчас надо подняться, проделать длинный путь в больницу и провести там рабочий день в трудах, вонище и тяжелых мыслях. Хотелось сидеть вот так, в кухне за столом, вдвоем с пришельцем, и говорить о чем угодно. Однако, помимо невыполнимых мечтаний и преодоления лени (может, это и не лень, а усталость), была еще одна серьезная задача – вытурить пришельца. Не хотела я оставлять его одного в квартире.

– Мне пора по делам, – сказала я, поднимаясь из-за стола. Не стала говорить, что иду к Музе, чтобы не пристал, но он и сам догадался.

– Вы собираетесь в больницу? Я должен увидеть ее.

– Но вы же обещали! – возмутилась я. – Ее нельзя волновать. И я вам обещала, что вы увидите ее, если проявите терпение.

– У меня такое чувство, будто я участвую в каком-то представлении. Пожалуйста, не обманывайте меня. – Тон просительный. – Она действительно в больнице?

Фэнтези!

Рыцарь отправился на поиски Прекрасной дамы, которой отдал свое сердце. Он готов обойти полсвета, сражаться с драконами и колдунами, чтобы найти ее, омолодить поцелуем и увезти в светлое царство. Хотела бы я, чтобы он был моим рыцарем, чтобы нашел и увел меня хоть к чертовой бабушке?

Во мне мешались любопытство с боязнью, жалость с яростью. Я была убеждена, что больше всего ненавижу непредсказуемость, а сейчас именно она меня интриговала и завораживала. Состояние восторженного ужаса – иначе не назовешь. Не похож он на вольтанутого. И на артиста не похож. Артист бы уже ошибся, не вытянул бы такую роль. А еще есть в нем что-то от жертвы. И хотя я не знаю сюжета нашей пьесы, роль жертвы, наверняка, предназначена для меня.

– Мне можно прийти вечером? – спросил он.

Слава богу! Во-первых, понял, что надо уйти! Во-вторых, собирается вернуться! Если бы не вернулся, я бы загрустила. Не могу больше находиться одна в пустой квартире.

– Конечно. Где же вам ночевать… Приходите в шесть вечера и ждите меня на скамейке перед подъездом.

День я провела как в тумане. Температура у Музы небольшая, состояние считается удовлетворительным, но с утра она была плохая, а к вечеру оживилась. Здравомыслящая баба Шура сказала, что ночью Муза плакала. Ничего удивительного, с ней это часто случается.

– Ты помнишь, кто такой Дмитрий Васильевич Бахтурин? – спросила я у нее.

На лице полное недоумение.

– А мужа своего помнишь?

– Ты про Ванечку? – слабым голосом. Помнит.

– А ты знаешь, кто я?

Молчит, гримаса то ли неудовольствия, то ли укора.

Забрала одежду, в которой ее доставили в больницу, и не знала, что думать: рубашка из тонкого полотна, длинные панталоны с кружевами и на завязках в талии, длинная юбка, туфли, словно из театрального гардероба. Все грязное, юбка порвана. Поинтересовалась, не было ли у Музы кольца. Кастелянша поджала губы и выдала список вещей на тетрадном листе в клеточку.

Конечно, кольцо с нее могли снять еще до больницы.

Дознаваться у Музы об одежде бессмысленно. Еще раз спросила про Бахтурина. Шептала ей на ухо о подворотне, через которую можно попасть в прошлое, о голубиной почте. Нулевой эффект. Молчит, как рыба.

– А почему ты про Ванечку спрашивала? – И вдруг надтреснутым прерывающимся голоском, очень тихо, начинает петь: – Ах, сердце… не выдержит оно такого счастья… ля-ля-ля…

Да, рулады уже не те, что раньше. Ох, как она заливалась! Это из оперы «Чио-Чио-сан». В глазах ее слезы. Может, просто слезятся? А может, и в самом деле вспомнила о Ванечке. Потом затихла, заснула. Лицо разгладилось, даже легкий румянец на щеках появился. Наверное, температура повышается.

Не помню я, чтобы прежде она называла отца Ванечкой. Он служил в Риге и часто приезжал. Где ночевал – не знаю, а к нам приходил в гости, меня навещал. К нему в Ригу мы ездили, когда мне было семь лет. Жил отец в однокомнатной квартире, ключи от которой нам выдали соседи. Воспоминания остались смутные.

Знала ли я, что отец умирает? Да я о смерти вообще понятия не имела, и покойника ни разу не видела. Мне кажется, в больнице мы были раза два, и наши посещения напоминали визиты вежливости. Я радовалась, когда отец ко мне приезжал, но ощущение от поездки в Ригу вообще никакими чувствами не окрашено, будто навещала я не папу, а кого-то постороннего. Белая палата, бледное лицо, бледные руки на одеяле и бледные некрасивые ногти-лопаты, у меня такие же. Лежит на постели тихий, как манекен, почти беззвучно спрашивает, понравилось ли мне в школе, есть ли у меня в классе подружки, добрая ли учительница. Потом Муза говорит: «Нам пора, поцелуй папу». Я встаю на цыпочки, потому что голову от подушки он не может оторвать, и целую его в безжизненную, сухую, словно бумажную, щеку.