- Что же с тобой, Лида? — намеренно обращаюсь по имени, ведь называть ее матерью неправильно. Противоестественно. - Почему ты такая? Сотни женщин мечтают о детях, а ты… Чем он лучше их?
- Глупости какие, — теряется и беспокойно бегает глазами по палате, избегая смотреть на меня. Три года не видела, а первым делом спросила о том, кто выписал ей путевку в этот “санаторий”. - Не понимаю о чем ты…
- О том, что Богдан всю ночь нам спать не давал. Плакал, все маму звал. Ему ведь не объяснишь, что нет у него мамы и не было никогда.
Грубо, но чтобы отозваться на мою речь обидой, нужно иметь в груди сердце. А у нее пустота… Впрочем, нет. Что-то да есть, только места в нем так мало, что только Голубев и поместился.
- Артур не ест ничего, кроме конфет. Я думала, у вас это норма, а он, оказывается, лопает их от жадности, ведь раньше шоколад только по праздникам получал, — теперь и сама отворачиваюсь, потому что своих слез ей видеть не дам. Жалость меня так и душит, наверное, годами ждала, когда появится возможность продемонстрировать, что в моем загашнике и такое имеется.
- Не женщина ты, Лида. Таких как ты стерилизовать надо, чтобы ничто не отвлекало от любимого занятия — по койкам прыгать, да за мужиками хвостом ходить. И не жаль тебя, — встаю, надменно окинув ее сжавшуюся под одеялом фигуру, и разглаживаю складки на юбке. - Пусть бьет, тебе наверняка за радость: ведь бьет, значит, любит, верно?
- Чтобы ты понимала, — и фраза знакомая, и интонация. Приподнимается на постели, удерживая на весу загипсованную руку, и с обидой выплевывает обвинения:
- Ты ведь сухарь Юлька! Чувствовать не умеешь, только себя и любишь! И сюда приехала не для того, чтобы семье помочь, а чтобы мне показать, что оказалась куда успешнее! Только в чем твой успех-то? Мужа чужого охомутала и теперь цацками хвастаешься?
- А даже если и так, что с того? Тебя твоя любовь до больничной койки довела, моя — к деньгам — меня раз в полгода на Мальдивы вывозит. А вот чувствовать я умею, и прямо сейчас меня так и распирает. Знаешь, какие это чувства, Лида?
- Мама! Перестать уже Лидой меня называть!
- Ненависть. Вот смотрю на тебя и так люто ненавижу, что даже стою рядом с тобой с трудом! За детство, что ты отобрала, за семью, которую так мне и не дала, за это, — указываю пальцем на ее кровать, — ведь даже променяв меня на горе любовника, ты умудрилась испортить мне жизнь. Я здесь застряла, и вынуждена спать среди вони и грязи, потому что ты даже как хозяйка не состоялась. Гори в аду, Лида, тем более что персональный черт у тебя уже есть. За ним дело не постоит — отсидит и с новыми силами будет тебе свою любовь доказать.
– Как ты можешь меня судить? Сначала жизнь мою проживи, а потом разглагольствуй! Думаешь, мне хочется встретить старость в одиночестве?
– Тебе это не грозит – у тебя пятеро детей, впрочем, с таким отношением ты рискуешь и их потерять, – одной вот уже лишилась. Только жалеет ли? Вряд ли.
– Дети ведь вырастают, Юлька. Свои семьи создают. А Жора… у него все беды от водки. А так ведь мужик неплохой.
– Неплохой? – холодею, теперь всерьез опасаясь за ее голову – он ей вконец мозги отбил? – Он твоих детей лупит! Разве хороший человек на такое способен?
– За дело, – не сдается Лида, упрямо поджимая губы, а я настолько ошеломлена, что вновь опускаюсь на стул. Она обречена. Увязла по самое горло, и даже не планирует хвататься за спасательный круг – и себя губит, и ребят, не оставляя им шанса на счастливое детство. Что дальше? Оправится и пойдет выручать Голубева из лап правосудия? С прежней прытью станет нарезать вокруг него круги, сдувать с пылинки и терпеливо ждать, когда же он нанесет ей последний удар?
– Ты больна, Лида, – почти шепчу, больше всего на свете мечтая умчаться прочь из этой палаты. Подальше от сумасшедшей, чьи ориентиры окончательно сбились. – И, боюсь, тебя уже не спасти.
Поднимаюсь, с трудом волоча ноги к выходу, и лишь выбравшись на улицу, восстанавливаю дыхание: воздух обжигает легкие, а глаза пощипывает от непролитых слез.
Устраиваюсь на лавку и прячу лицо в ладонях. Каким бы черствым человеком я ни была, лишний раз убедиться в своей правоте больно – она никогда меня не любила. Ни меня, ни детей, которым лишь предстоит узнать, насколько неправильная мать им досталась.
Не знаю, сколько я так сижу, и не знаю, с чего люди решили, что выплакавшись, человек почувствует облегчение. Ведь легче мне так и не становится – я бессильна. Не могу достучаться в эти закрытые двери, хоть кулачки мои уже саднит от настойчивого постукивания.
– Возьми, – вижу перед собой бумажный платок и даже не думаю поворачиваться, когда Бирюков устраивается рядом. Подбираюсь, быстро стирая влагу со щек, и шмыгаю носом, стыдясь своего состояния. Размазня! Рыдаю на глазах у прохожих, и что самое страшное, на виду у Максима, что так не вовремя подъехал за мной к больнице.
– Ничего зазорного в этом нет, – словно почувствовав мое настроение, мужчина щелкает зажигалкой, и я без труда улавливаю запах табака, что тлеет в его руках. – Здесь слезами никого не удивишь.
Говорит со знанием дела, и стоит мне повернуться, добавляет:
– У каждого свои семейные тайны.
– Это точно.
О его драме я и расспрашивать не буду: кто он мне? Друг? Определенно нет. А вот в проблемы моей семьи не заглядывал только ленивый, ведь весь двор на ушах стоит, гадая, чем же закончится очередная стычка в квартире номер семнадцать.
– Поправится она, и дети к тебе привыкнут.
– Откуда знаешь?
– Чувствую. У них ведь выбора нет: ты с них живых не слезешь, – поддевает меня плечом и улыбается шире, когда в ответ на его слова я вяло посмеиваюсь. Вновь предлагает мне салфетку, и прячет пачку в карман, когда я отрицательно качаю головой.
Странно это, сидеть вот и не говорить друг другу гадостей.
– Завтра все будет как прежде, – считаю нужным пояснить, шумно высмаркиваясь в платочек.
– Не сомневаюсь. Поехали, – Бирюков ударяет ладонями о бедра и встает, галантно предлагая мне руку. – Твой старший брат доверия не внушает, уверен, он даже пакеты с продуктами не разложил.
Кожа у него теплая. Грубая, мозолистая, но определенно теплая.
Максим
Порою, мы так тщательно скрываем собственные эмоции под маской безразличия и надменности, так привыкаем к роли хладнокровного человека, чуждого до чужих проблем и напастей, что стоит обстоятельствам взять над нами верх, и обнажить душу уже практически невозможно. Трудно ловить сочувствие во взглядах, непосильно — попросить чьей-то помощи, не подъёмно — волочить на плечах тот груз ответственности, что так внезапно на тебя свалился. Щербакова претворялась. Довольно успешно, хочу вам сказать. У меня ни на минуту не возникло сомнения, что передо мной уверенная в себе зазнайка. Злился, пылал праведным гневом, мечтая стереть ее в порошок, а сейчас беспокойно отстукиваю пальцами по рулю, чувствуя, как все мое презрение куда-то улетучивается. Ее заносчивость — пустой пшик, кокон, в котором она так долго пряталась от реального мира, что сейчас и сама не знает, как контролировать те эмоции, что так долго сдерживала внутри.
Юля сидит на скамейке у старого пятиэтажного здания районной больницы, и так безудержно рыдает, что на секунду мне кажется, опусти я стекло и позволь городскому шуму проникнуть в салон, самым отчетливым звуком в этой какофонии — болтовня, гудки клаксонов, дворник, что метет улицу, шоркая метлой об асфальт – будет звук ее боли.
– Даже не вздумай, Бирюков, – нервно бросаю себе под нос, но отвести глаз от этой картины уже не могу: слежу за тем, как сотрясаются ее плечи, как подрагивающие ладони смахивают влагу с лица, как волосы, подхваченные неугомонным ветром, то прячут ее от окружающих, то рассыпаются по плечам. Слежу, и чем дальше убегает минутная стрелка моих наручных часов, тем больше я убеждаюсь в том, что не смогу остаться безучастным. Мне жаль ее. И больше бороться с этим чувством я не могу. Зло ударяю по рулю и все-таки выбираюсь на улицу, не забыв прихватить из бардачка пачку бумажных платков – вот и им нашлось применение.
– Возьми, – замираю перед ней и протягиваю белоснежную салфетку, которую она не сразу у меня забирает: напрягается, словно тело ее налилось свинцом, шумно сглатывает и лишь спустя полминуты все-таки берет ее в руки, тут же от меня отворачиваясь.
Кто бы мог подумать, что эта девчонка умеет так рыдать? Даже тушь потекла.
Мимо проносятся санитары, мальчишка лет пяти, вцепившись в подол маминого платья, с опаской поглядывает на двери главного входа, к которым она так уверенно его волочет, старик неспешно прогуливается по тропке, опираясь на деревянную клюку – никому до чужого горя нет дела. И почему я не такой? Почему не могу дать ей выплакаться в одиночестве, ведь мне ли не знать, как Щербакова боится своих слабостей? Стоило нам только въехать в черту города, как девчонка изо всех сил начала храбриться, безуспешно скрывая и боль, что все равно читалась на дне ее взора, и собственную растерянность, что опять же выдавали глаза.
– Ничего зазорного в этом нет. Здесь слезами никого не удивишь, – считаю нужным ее поддержать. Она все-таки женщина – ледяная, по большей части невыносимая, избалованная щедрым любовником, но как оказалось, несмотря на все это — ранимая. Так, к чему же храбриться? Женщинам ведь позволено быть слабыми, порой даже жизненно необходимо.
Тем более в таком месте. Я вот не раз обнимал сестру, что после очередной встречи с маминым лечащим врачом, теряла веру в лучшее – в стенах пропахших медикаментами госпиталей все твои страхи выбираются на поверхность, и стыдиться этого откровения глупо.
Слышу, как Юля всхлипывает, и встречаюсь с ней взглядом, тут же подмечая, что прежде так серьезно она на меня не смотрела. Удивлена, что мне не до смеха?
"Нулевой километр" отзывы
Отзывы читателей о книге "Нулевой километр". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Нулевой километр" друзьям в соцсетях.