— Чего «стой», барыня? Уговор был — к «Яру»…

— Передумала. — Данка на всякий случай еще раз встряхнула мелочь на ладони, но полтинника не было, хоть убей. Не было! А утром был! Куда, проклятый, делся? Вот и съездила, дура, к «Яру». Вот и посмотрела — там Казимир или нет. А может, и слава богу. Все плакать меньше…

— Вот, получи.

— Э-э… — Извозчик сморщился, как от зубной боли, глядя на Данкины копейки. — Добавить бы надо, барыня! С самой Крестовской конягу мучу…

— Бога побойся! — вскипела Данка, выпрыгивая из пролетки. — И так мотал-кружил по всей Москве, как лешак! Давай, проваливай, изумрудный, не то гляну на лошадей — к воскресенью подохнут!

Извозчик оторопело взглянул в сердитое смуглое лицо «барыни» с острым подбородком и раскосыми «ведьмиными» глазами. Почесал затылок под картузом.

— Вот те на — цыганка! А с виду — благородная…

Но этих слов Данка уже не услышала, споро идя вниз по Воздвиженке. Было поздно, с темнеющего неба накрапывал дождь, из керосиновой лавки со скособочившейся вывеской «Карасин Петра Луканова и лампы чистим» доносилась чья-то пьяная брань. Когда Данка проходила мимо, дверь лавки распахнулась, и прямо под ноги цыганки тенью метнулась кошка. Данка не остановилась, зло сплюнув на ходу:

— Тьфу, нечистая… Без тебя все кверху дном!

На углу она увидела Кузьму, тоскливо подумала: еще и этого не хватало… Тот сидел на сыром тротуаре, надвинув на самые глаза потрепанный картуз, сипло напевал «Черные очи», и Данка поняла, что он опять пьян. Она прошла мимо, стараясь не убыстрять шаг. Кузьма не поднял глаз, но запел еще громче, из «Карасина Петра Луканова» выглянули ухмыляющиеся рожи, а от угла Воздвиженки решительным шагом двинулся околоточный. Данка вздохнула, развернулась и пошла навстречу служителю закона.

— Ваше благородие, не трогай, а? Он — смирный, не буянит, беспорядков никаких не сделает. Возьми вот, пожалуй…

— Спасибо вашей милости, — прогудел околоточный, пряча монету, а Данка с досадой подумала, что незачем было так разоряться. Гривенник туда, гривенник сюда — и Мишенька без ботинок останется, а Наташенька — без пальто. Данка не видела, заметил ли Кузьма ее действия, и не стала оглядываться.

Входя в калитку, Данка привычно подняла глаза на дом. Вот уже около месяца, возвращаясь сюда, она видела лишь огонек в детской да горящую лампу на кухне, у прислуги. Но сердце вдруг подпрыгнуло и заколотилось, как зажатый в кулаке птенец: в зале горел яркий свет, и на фоне окна четко вырисовывался мужской силуэт.

— Казимир, дэвлалэ… — пробормотала она. И кинулась к дому, не разбирая дороги. Черная мантилья упала с ее плеч в лужу у калитки, но Данка не вернулась за ней.

В сенях ее встретила горничная со свечой.

— Маша, Казимир Збигневич пришел? — задыхаясь, спросила Данка.

— Как же, пришли-с. Дожидаются. Где это вы мантилью утратили?

Не отвечая, Данка взяла у нее свечу и поднесла к своему лицу:

— Маша, я… я… Как я?

— Уставшие малость. — Молоденькая горничная добросовестно вгляделась в лицо барыни. — А так оченно даже завлекательно. Волосы приберите наверх, растрепали, по лужам скакавши…

В словах горничной явно слышалось осуждение, но Данка лишь слабо улыбнулась.

— Нет… Казимир любит так. — Она даже вытащила из волос уцелевшие шпильки, и на спину и плечи упала тяжелая масса вьющихся волос. На ходу встряхивая их, Данка пошла к светящейся двери в залу. Горничная, вздохнув, вернулась на кухню.

Навроцкий ждал, сидя на диване у окна, и стряхивал пепел с папиросы в цветочный горшок. Данка не любила табачного дыма в комнатах, но ничего не стала говорить. Войдя, она остановилась в дверях в эффектной позе танцовщицы, опустив руки на бедра. Навроцкий обернулся, кивнул с улыбкой, но не встал ей навстречу. Свет лампы падал на его лицо, Данка сразу увидела, что Казимир чем-то озабочен, и ей тут же расхотелось с визгом прыгать ему на шею.

— Здравствуй… — Она даже постаралась скрыть дрожавшую в голосе радость. — Здравствуй, пан мой прекрасный. Изволил пожаловать наконец? Где был-пропадал? Месяц не являлся!

— Дела… — Он снова затянулся папиросой. — Ну… Как ты? Как дети?

— Слава богу, все хорошо, — торопливо сказала Данка. — Мишенька опять свою лошадку сломал… уже третью. Такой непослушный! И еще просит, чтобы его на настоящую скорее посадили. Замечательный цыган будет! — Она осеклась, испугавшись, что Казимир обидится, услышав, как его сына называют цыганом. Но тот рассеянно молчал, и Данка вдруг поняла, что он ее не слушает. Тут же она заметила, что Навроцкий не снял уличных туфель и костюма. На паркет с обуви Казимира уже натекла изрядная лужа.

— Отчего ты не переодеваешься? Сейчас ужинать будем.

— О, нет… нет, — поморщившись, отказался он. — Я, видишь ли, ненадолго, должен идти.

— Идти? — растерянно переспросила Данка, опускаясь на подлокотник кресла. — Но… как же? Так поздно, ночь на дворе…

Навроцкий встал, подошел к ней. Испуганно глядя в его глаза, Данка мельком отметила, что от него пахнет какими-то незнакомыми духами и вином. Лицо Казимира, как всегда, было неподвижным, лишь папироса подрагивала в углу губ.

— Пожалуйста… — попросила она, указывая на папиросу.

— О, прости. — Навроцкий загасил дымящуюся трубочку в цветочном горшке, слегка присвистнул сквозь зубы и несколько раз качнулся на каблуках. — Видишь ли, радость моя… Я думаю, ты не откажешься меня выручить? Мне нужны деньги.

— Деньги? — изумленно воскликнула Данка, непроизвольно теребя в пальцах платочек. — Но… Но…

— Совсем немного, бог свидетель. Завтра же я верну.

— Но, Казимир… Откуда? Мне нечем детей кормить…

— Ну, моя дорогая… — Он снова засвистел, положил ладонь ей на волосы, и Данка застыла, разом забыв обо всем, наслаждаясь лишь знакомым теплом этой руки. По спине побежали мурашки.

— Мой бог, как ты хороша… Несравненно хороша. Как я люблю эти кудри и цыганские глаза… «Она, как полдень, хороша, она загадочней полночи, у ней не плакавшие очи и не страдавшая душа…»

— Если бы не плакавшие… — Данка, с трудом приходя в себя, высвободилась из-под его руки. — У меня нет денег, Казимир. Побей меня бог, нету. Последний гривенник извозчику отдала.

— Ну, милая… — Навроцкий почти насильно развернул Данку к себе, взял в ладони ее лицо, и она задохнулась от его поцелуя. Чувствуя, как горячеют от подступивших слез глаза, едва сумела попросить:

— Останься сегодня… Прошу — останься. Я так ждала…

— Завтра, душа моя. Клянусь — завтра. — Он поцеловал ее в лоб, слегка отстранил. — Пожалуйста, поищи денег. Я не стал бы тебя беспокоить, если бы мне не было нужно…

— А мне, думаешь, не нужно? — враждебно спросила Данка, отбрасывая его руки. Глаза ее сузились. — Я правду говорю — мне детей кормить нечем. Твоих, между прочим, детей! Ты забыл, что дом заложен?

— Ну, это пустяки…

— Пустяки?!! — взорвалась Данка. И вдруг почувствовала, что ни кричать, ни спорить, ни доказывать что-то у нее нет сил. Что толку, устало подумала она? Не глядя на Навроцкого, Данка расстегнула бриллиантовый браслет на запястье, протянула ему мерцающую змейку.

— На… Хватит?

— Более чем! Ты — прелесть! — Казимир поймал ее руку, поцеловал выше запястья. — Ну, что же, увидимся завтра.

— Да, — чуть слышно отозвалась Данка, зная, что это неправда, что завтра он не придет. И послезавтра тоже. И, конечно, не вернет денег. Надо что-то делать… Да. Вот только что?

Навроцкий ушел. Прибежавшая горничная затерла лужу на полу, выбрала папиросный пепел из цветочного горшка, долго ворчала насчет того, что она, конечно, дура неграмотная и барыня ее может не слушать, только зачем же брильянтами понапрасну разбрасываться, когда в доме шаром покати, одни бумажки из ломбарда по всем углам… Но скорчившаяся в углу дивана Данка не отвечала ей, и в конце концов горничная, вздыхая, отправилась спать. Когда за ней закрылась дверь, Данка встала, подошла к окну. В темном стекле смутно отразилось ее лицо в ореоле распущенных волос. Под сердцем толкалась знакомая тупая боль. Последнее время она стала подступать все чаще.

Ночью Данка проснулась в холодном поту. Сон, почти всегда приходивший, когда она спала одна, снова привиделся ей. Глядя в стену, на которой отпечаталась серая лунная полоса, Данка пыталась прийти в себя. Руки, сжимающие одеяло, дрожали. В глазах еще стояла пустая темная дорога, шевелящийся туман в двух шагах. Она снова чувствовала себя пятнадцатилетней девчонкой, избитой и замерзшей, бредущей в изодранной одежде сквозь космы густого тумана.

Будь проклят тот день, будь проклята та свадьба, после которой она осталась одна на всем свете. Среди чужих людей, которые никогда ничего не поймут. Данка встала, нащупала на спинке кровати шаль. Закутавшись в нее и стараясь унять дрожь в руках, подошла к темному окну.

Она не осуждала родителей, бросивших ее одну, избитую до полусмерти, на берегу реки. По-другому отец и сделать не мог. Не выбирать же было между старшей дочерью-шлюхой и четырьмя оставшимися девками, которых тоже нужно выдавать замуж. До сих пор Данка гадала, сумел ли отец пристроить сестер после такого позора на всю семью. Наверное, получилось, они же в Сибирь уехали, их там не знал никто… Дай боже. Только бы у девчонок не вышло так же, как у нее самой. Пусть никто не верит, пусть для всех Данка потаскуха, но она-то, она сама знает, что была чиста! Данка стиснула руками виски, горько рассмеялась, и этот смех странно прозвучал в тишине темной комнаты.

Знал бы Мотька, муж несостоявшийся, знали бы все они — и мать, и отец, и цыгане… Вот бы им посмотреть, как спустя два дня, ночью, на постоялом дворе, она сама избавилась от своего девства с помощью выдернутого из стены гвоздя и из нее ударил такой фонтан крови, что испачканными оказались и рубашка, и подстилка, и одеяло… Никому, кроме Варьки, Данка не призналась в этом, даже Кузьме. Для него, как и для прочих, она была вдовой. Ей бы тогда открыться ему, рассказать все, объяснить, и, видит бог, он бы поверил — ведь так, как Кузьма, ее не любил никто… Но Данке было пятнадцать лет, полгода она прожила одна, и за это время замечательно выучилась не доверять никому. Слишком велик оказался страх нового позора, страх снова очутиться на улице, без своих, без цыган. И Данка промолчала. А Кузьме самому шел тогда семнадцатый год. Будь он постарше и поопытней, будь она сама не так испугана, измучена и затравлена, кто знает, может, и жизнь их повернулась бы совсем по-другому. Но случилось то, что случилось, ничего не возвратить, а значит, и думать об этом нечего. Все-таки семнадцать лет минуло, и единственное, что у нее осталось от прошлого, — время от времени приходящий проклятый сон.