— Она вас находит симпатичной. Ваш вид произвел на нее впечатление. За ужином ей очень понравились ваши брюки из черного атласа. Она считает, что на изящной девушке, скажем такой, как она, эти брючки очень хорошо бы смотрелись.

Аньес была похожа на меня. Она хорошо держала удар. Она расхохоталась, довольная, что со мной ей скучать не приходится. Еще лучше: поскольку ей нечего было делать в ближайшие три-четыре часа, она спросила меня, есть ли у меня на этот счет какие-нибудь идеи. У меня идей было полно. И все похотливые. Это ей явно не подходило. Наоборот, она хотела посетить музей этрусков, который находится в десяти — двенадцати километрах от отеля. Если я соглашусь ее сопровождать, она поедет со мной. Не стоит и говорить, что я не стал отказываться.

Не просите меня рассказать вам что-либо о цивилизации этрусков. До того как Аньес предложила осмотреть музейную экспозицию, я никогда и не слышал об этих предках древних римлян. Жизнь дикарей, которые обосновались в Умбрии три тысячи лет назад, мне глубоко безразлична. Я думал, что в то время они еще были людоедами. Вовсе нет. По дороге Аньес кратко рассказала мне о них. Знание истории было ее сильной стороной, несомненно. Я вспоминаю только, что этруски основали Рим, Помпеи и Капую, но неизвестно, когда и почему они перебрались в Тоскану. Карфаген был их союзником, римляне были их подданными, древние греки и галлы — их врагами. Вот и все! Как всегда, обрывки информации, светящиеся, как горящие спички, дают заметить ту или иную деталь сюжета, основной массив которого остается скрытым тьмой. Это меня не интересует. Напрасно История хвалится своей вечной молодостью, на мой взгляд, она просто пустомеля; но поскольку Аньес демонстрировала, что является любительницей исторических документов, зачем ей перечить? Она искренне полагает, что История полезна. Ее рассуждения о Французской революции во время нашего первого ужина показали эту ее убежденность: то, что произошло два века назад, непременно повторится. Такого рода пророчества кажутся мне глупыми. Когда Аньес принимает президента компании «Мерседес» за Людовика XVI, это почти так же глупо, как уподоблять Ле Пена[59] Гитлеру, чем грешат журналисты. Это в 1933 году в Берлине следовало остановить фашизм, а не в 1990-м в Любероне. Вы можете представить, что смотреть на растрескавшиеся масляные светильники и на заржавевшие щиты мне не так уж интересно. И, о чудо, мне удалось избежать этой добровольной повинности. Музей был закрыт. Ни один работник культуры в мире обычно не горит любовью к своей работе, но в Италии в феврале это особенно заметно. Нужно было приходить в музей только в воскресенье или в четверг, вот и все. Поскольку визит в музей откладывался, меня устроили бы любая пиццерия, кафе с террасой на открытом воздухе, любой трактир. Я не являюсь неутолимым созерцателем художественных ценностей, но Аньес буквально упивалась витринами, коллекциями и выставками. Любая разрушенная часовня — и она уже довольна. В конце улицы, несомненно, периода Кватроченто[60], в помещении старой церкви, Аньес нашла районный музей современного искусства. Она бросилась туда.

Не говорите мне о современном искусстве. После 1880 года я пас. Начиная с Клода Моне, я нахожу все картины плохо написанными. Никогда не известно, почему художник решил, что его работа над произведением завершена. Я, однако, не требователен, я просто хочу видеть красивые картины. Мне не удается прийти в экстаз при виде череды пылесосов и скульптур из скорлупы. Без диплома школы изящных искусств невозможно утверждать, где заканчивается надувательство, а где появляется какой-то смысл. Обычно по этому поводу я молчу. Я уже к этому привык. Само по себе место способствовало молчанию. Небольшой церковный неф, совсем пустой, с полом из каменных плит и кирпичными стенами. Оставалось только десять экспонатов, расположенных в зале как попало. Аньес прошлась от одного к другому, не обращая на меня внимания. Безумство соседствовало здесь с вульгарностью. На телеэкране шел черно-белый видеофильм: показывалась стрельба бомбардира по черному квадрату. Рядом с экраном на олеографии, в таких красках, как будто бы ее нарисовал ребенок, был представлен горный пейзаж с елями, водопадом и видневшимися вдали вершинами. Дальше — зеленый металлический ящик, который, казалось, был забыт здесь ремонтной службой, но на маленькой табличке рядом было написано, что он создан неким Вернером Рейтерером. Были еще статуэтка негритенка, сосавшего пальчик, две этажерки, заполненные книгами в обложках всех цветов радуги. И далее в том же духе. Я оставил Аньес разглядывать этот ангар смешных поделок и игрушек с сюрпризом, вышел наружу и стал ждать ее у входа. Мне пришлось набраться терпения: ей потребовалось около получаса, чтобы посмотреть весь этот базар. Мало того, прежде чем подойти ко мне, она сфотографировала своим мобильником олеографию. Это было чересчур, мне стало жалко Аньес, и я не постеснялся ей это сказать. Она восприняла это, вполне ожидаемо, как школьная учительница.

— Извините, Жан-Пьер, — язвительно сказала она, — но что непосредственно представлено на этом виде Альп?

— Это примитивное и глупое изображение пастбища, зажатого между двух утесов. Типа почтовой открытки, которую привозят из Швейцарии своей служанке.

С улыбкой на устах она спросила меня, случается ли мне открывать глаза или внимательно прислушиваться. Послушать ее, так я веду себя как медведь, который рушит все на своем пути, сам того не замечая. Это вызвало у меня раздражение. Я не против того, чтобы смешная жеманница принимала фонари за звезды[61], но пусть не требует, чтобы я ей подражал. Я послал ее пастись вместе с этими коровами:

— Кончайте разыгрывать это кино. Эта картина бесталанная. Художник ставит планку так низко, что ее почти не видно.

— Да, точно, вы абсолютно ничего не видите, — заключила Аньес.

После чего взяла меня под руку и привела к картине Филипа Майо. Не забудьте это имя, я запечатлел его в своей памяти навсегда. Аньес была разгневана. Она говорила совсем тихо, очень медленно, тщательно выговаривая каждое слово, будто обращалась к дебилу:

— Вы что, страдаете от дистрофии сетчатки? Два пика на переднем плане, этот водопад между ними, сосновый лесок чуть повыше, круглая поляна, которая доминирует на переднем плане, и две горы на заднем плане… Вы по-прежнему ничего не видите? Это две ноги, женский половой орган, лобок, живот и груди. Раскройте глаза, черт возьми! К тому же Майо, чтобы облегчить вам задачу, придал своей картине форму яйца, как будто вы видите все это через замочную скважину. Перед вами ловко придуманная, шутливая, полная юмора репродукция картины Гюстава Курбе «Происхождение мира», а вы… вы ничего не узнаете. Вы проходите везде как большая шишка, вы судите свысока, ничего не зная, и вы уходите, считая всех на свете ничтожествами. Откровенно говоря, это вы прискорбны.

У меня было такое впечатление, будто мне разрезали веки бритвой. Как я не увидел то, что хотел показать Майо? Внезапно эта этикетка для камамбера стала гравюрой в духе либертинажа. На протяжении веков художники обходили капканы цензуры, и Майо резюмировал все это в виде образа, очевидного, простого, поучительного и действительно забавного. Аньес мне заткнула рот. Я стал извиняться перед ней. Решительно, эта женщина произвела на меня большое впечатление. Но она не злоупотребляла своим триумфом. Она высказывала вслух свои суждения. Например, перед картиной, но также по поводу окружавших ее людей, например меня:

— Ваша проблема, Жан-Пьер, в том, что вы видите мир таким, как будто бы он окончательно застыл в определенном порядке раз и навсегда. Вы не наблюдаете за ним, вы считаете, что все знаете заранее. И вдруг — картина становится размытой.

Выйдя из церкви, мы прогулялись по деревне, дыша воздухом, почти не разговаривая. Через четверть часа Аньес попросила меня составить ей перечень десяти работ, выставленных в церкви. Я вспомнил только четыре. Аньес нашла это весьма показательным. Я тоже.

Внезапно при мысли, что я должен отвести ее назад в «Пелликано», у меня заныло в животе. Мне потребовалось десять долгих минут, чтобы осмелиться предложить ей остановиться где-нибудь по пути, чтобы пообедать. Напрасные муки: мне повезло, как будто бы я нашел подкову, — Аньес сама привела меня на площадь, где нас ждала гостиница с рестораном, идеальное место для любовных эскапад римских бизнесменов. И если на стенах репродукции Рафаэля висели в рамках, то пицца была замороженной. Это не имело значения. Аньес не хотела есть и хотела только выпить шампанского со своим салатом из помидоров. Шампанского у них не было. Мы остановились на местном игристом белом вине и лангустинах, таких свежих, что они еще прыгали в тарелке. Когда я поднял бокал за нашу дружбу, Аньес вновь заговорила тем слегка саркастическим тоном, который во многом составлял ее очарование:

— Не впадайте в романтику, Жан-Пьер. У меня такое впечатление, что вы влюбляетесь, как только переходите с тротуара на тротуар. Это уже не для нашего возраста. Ну, по крайней мере, не для вашего.

Ее голос звучал, как медленно текущая вода, ее взгляд скользил, как луч света, но это был ее трюк: тихонько приблизиться и оглушить вас. Потом она улыбалась вам улыбкой девушки, идущей к первому причастию, и наблюдала за вашей реакцией. Я в свою очередь включился в ее игру. Не считая себя сердцеедом, я тоже могу подать руку, любезничать и расставлять свои сети. Я без промедления перевел разговор на Брюса, моего лучшего врага. Она тут же поняла, к чему я клоню. Откровенность показалась ей более забавной, чем лицемерие.

— Брюс и я, мы любим друг друга, на основе простого принципа, но по разным причинам. Принцип — это взаимное влечение. Я нахожу, что Брюс красив, я знаю, что он умен, он божественно играет на пианино, и его голос меня просто околдовывает. Ему нравится, что я не использую макияжа, что я не ношу драгоценностей и что при этом я лучше выгляжу, чем увешанные бриллиантами рождественские елки из Нью-Йорка. А затем уже действуют задние мысли. Их так много, что предпочитаю не подходить к ним критически. Скажем, что я весьма предрасположена к очень богатым мужчинам, с которыми, как я предчувствую, я буду иметь достаточную свободу.