Мы жили в Стокгольме. Папа работал в рекламном бюро, мама писала картины, рисовала для реклам и занималась мной. Бабушка и папа не очень-то друг друга понимали, зато у меня с ней впоследствии нашлось много общего. А папа сотворил себе собственный мир, отгородившись от финских повадок бабушки, от гетеборгского акцента Акселя, от лодок, причалов. Все эти посиделки за бело-красной скатертью и рюмочкой водки, – чистая показуха, говорил папа. Шутил, конечно. На самом деле он очень любил своих родителей. Но он был человек обеспеченный, самостоятельный; у него была своя жизнь, иногда он с семьей все-таки ездил к ним, поздравить с праздником.

И вдруг жизнь рухнула, от нее осталась лишь глубокая скорбь. По-моему, Лассе никогда не понимал, какой сильный человек моя бабушка. Он лишь вбил тогда себе в голову, что у нее нервное потрясение, и с каким-то отчаянием заботился о матери, не замечая, сколько в ней мужества и стойкости.

В первый год после трагедии папа часто ездил в Гетеборг. При всякой возможности он срывался туда, убедиться, что мать, то есть моя бабушка, держится, не раскисает. Насколько я понимаю, у нее там было много друзей, и они помогали ей, и коллеги, она ведь продолжала работать в портовой администрации. Я видела фотографии той поры. Бабушка уже тогда выглядела солидной женщиной, матроной, волосы с проседью крупными валиками красиво обрамляли ее голову. Папа постепенно успокоился, видя, что все у матери более-менее, и реже стал ее навещать. А потом начался шум-гам, потому что моя бабушка все же не потеряла вкус к жизни… ее переполняла нерастраченная энергия.

Первой крупной ссоре между бабушкой и папой предшествовал безобидный телефонный разговор.

По крайней мере, по версии отца. Как-то в пятницу вечером позвонила бабушка и вполне мирно и ласково сказала:

“Ларс, я пришла к выводу, что мне надо избавиться кое от каких лишних вещей, так что если вам с Астрид что-то пригодится…”

Папа решил, что ей просто одиноко и она хочет, чтобы он приехал. В общем, не воспринял ее слова всерьез. И вот что ей ответил: ему пока трудно сказать, что ему наверняка нужно. Ну и спросил, от каких вещей она собирается избавляться, так ему проще будет определиться. Бабушка ответила, что она пока еще не решила от каких, но попросила:

“Сядь и составь список, Лассе, до воскресенья”.

“Ладно, мамочка, но в эти выходные я не смогу приехать, ведь у Терезы день рождения”, – напомнил Лассе.

В воскресенье звонит моя тетя, родная сестра отца, она тоже живет в Гетеборге. Звонит и давай кричать на папу, несколько минут она орала.

жЧто мой папа свинья, что он хотел обмануть ее и заграбастать все наследство, пользуясь тем, что мамаша сошла с ума. И если ему нужны деньги, мог бы попросить у нее, родной сестры, потому что дом ее детства и ее мать должны оставаться там, где были всю жизнь. Папа в полном недоумении и все же кричит что-то в ответ, но они с тетей Эллен никак не могут друг друга понять. Наконец папе удается осмыслить происходящее: сестра прочла объявление в газете “Гетеборгская почта” о том, что продается дом с мебелью и всем прочим, аукцион состоится в понедельник, двенадцатого января в 14.00.

В объявлении указан адрес дома, в котором мой папа и его сестра провели детство, и фамилия моей бабушки.

Ошеломленный отец звонит своей матери. По версии бабушки, разговор звучал приблизительно следующим образом:

“Мама, ты давала объявление в “Гетеборгскую почту”?”

“Да, а ты составил список, Лассе? Я отправлю на склад все, что вы хотите оставить, и в следующий свой приезд ты сможешь все забрать”.

“Но ведь Эллен ничего об этом не знала!”

“Я и ей велела составить список. Она не составила? Если окажется, что вам нужны одни и те же вещи, вы ведь сможете сами потом договориться. А сейчас и так полно дел, аукцион, сам понимаешь”.

И бабушка положила трубку. По папиной версии, разговор длился гораздо дольше. И, когда ему стало ясно, что бабушка намерена переехать в Стокгольм, он почувствовал себя загнанным в угол, потому что не имел ни малейшего желания, чтобы она жила у них. И его можно понять. Но тогда он не знал, что бабушка уже купила прицепной вагончик – домик на колесах.

* * *

В темноте Тереза отпирает дверь в мастерскую, не зажигая наружную лампу. Дверь отворяется, и Тереза в сопровождении эха собственных шагов входит в притихшую комнату. Два часа ночи, нигде ни души, не всегда так бывает. Тереза втягивает в себя запах красок и с удовольствием осматривается в полумраке. Воздух прохладный, в комнате чисто. Все ее вещи – на ее половине студии, Симон ни до чего не дотрагивался, лишь передвинул ее мольберт к стене.

Симон следит за порядком. Он тоже, как ни странно, педант. Хотя, конечно, не во всем. Своего рода трудовая закалка, с удовлетворением думает она, поддерживать порядок в этом хаосе. Не зажигая света, она подходит к большому столу у окна. Там она обнаруживает кучу тюбиков с темперой без крышечек. Это она их оставила в таком виде. Теперь краски можно только выбросить.

– Ч-черт, – бурчит Тереза, стараясь что-то выжать из тюбиков, но они все будто каменные. Внезапно она пугается самой себя, она пришла сюда не для того, чтобы собирать тюбики, да еще, может быть, и рисовать потом.

Она отступает назад, но все же не может глаз оторвать от всей этой красоты. От этого прекрас ного рабочего стола с черными тенями и от задней, серой из-за ночного освещения, стены, посреди которой мерцает, словно драгоценность, маленькое оконце. А за ним – темно-синяя вода и золотистые огни проезжающих мимо машин.

Будто золотое украшение, которое можно повесить на шею, восхищается Тереза.

У нее такое чувство, что все ее движения в замечательно тихой комнате будто воскрешают в памяти другие движения, то, что произошло несколькими часами ранее, вечером, и ее пробирает приятная дрожь. Например, когда она открывала ключом дверь в мастерскую, она словно опять очутилась в “Шератоне”, с ключом в руке, а за ее спиной стоял Юнас. Когда она смотрела в окно, то вспомнила глаза Юнаса: как он, возясь с жалюзи, обернулся и поглядел на нее. И словно бы после прохладных соленых волн она оказалась во власти легкого нежащего бриза.

Тереза подходит к мольберту. Большой холст повернут лицевой стороной к стене, тот заброшенный портрет – еще и одеялом накрыт, она сама его повесила. Тереза разворачивает холст и срывает одеяло:

– Добрый вечер, Сеньора.

Тереза садится на пол. Свет из оконца падает прямо на портрет. При таком освещении он гораздо красивее, чем при электрическом.

– Плохо, – говорит Тереза громко сама себе, – слишком грубо. Это слишком грубо.

На портрете женщина с черными волосами, которые волнами падают на темно-вишневые под шалью плечи. Кожа белая, белая с желтизной, охристые тени вокруг кроваво-красного рта. Плотно сомкнутого рта. Глаза карие. В них почти ненависть. А на пол-лица падает пронзительно резкая тень.

– Похожа на графа Дракулу, жаждущего крови, – ворчит Тереза. – Это совсем не ты, Сеньора, я не думаю, что ты можешь внушать такой страх.

Она отходит от портрета все дальше и дальше, пока не упирается спиной в стену. Потом садится и, прищурившись, внимательно изучает. Сначала высматривает, осталось ли хоть что-то от первоначального замысла, то есть от портрета ее бабушки. Затем – что же картина представляет собой теперь? Когда бабушка вдруг стала кем-то еще, в Терезу словно черт вселился: внушила себе, что внешний облик бабушки не совпадал с ее душой: “Бабушка душой и сердцем была цыганкой, вот и буду рисовать ее цыганкой”. В результате ничего не осталось от бабушки, только сережки, которые она носила. После смерти бабушки эти сережки отдали Терезе, она хранит их в шкатулке на столе мастерской. Интересно, они еще там? Вещи имеют обыкновение исчезать,в сущности, не важно, где они находятся. Главное знать, что вещь в принципе есть. Может, даже лучше не вспоминать, где именно, раздумывает Тереза.

Золотые сережки.

Надеть их завтра на ужин? Если, конечно, они будут смотреться не слишком вычурно. Ну и хорошо бы надеть что-нибудь подходящее на себя, что-то мягкое, струящееся. Такие фасоны ей идут больше всего, коричневые и красные тона, силуэт слегка приталенный, чтобы не очень уж впритык и не слишком свободно.

А завтра, думает Тереза, завтра я стану совсем его. Боязно, конечно, и как-то стыдно, но я хочу этого, значит, это так и будет. Нужно только дать волю нежности и не испугаться в последнюю минуту. И если у него действительно есть девушка, а он у нее не живет, то, значит, все не так уж серьезно. А если серьезно, то это так или иначе проявится, завтра поглядим. Но я должна попытаться, другого случая не будет, и наплевать мне на все остальное, пусть случится все, чему суждено. Я знаю, что так и будет, я об этом знала еще тогда, когда впервые увидела его.

Эта мысль успокаивает ее. Как обычно. В последние дни она больше чем когда-либо уверена в том, что произойдет дальше.

Тереза вытаскивает три старые диванные подушки, которые лежали в углу на шкафу. Она вздыхает, надо было все-таки поехать в Сольну, во-первых, там остались все ее вещи, а во-вторых, завтра придет Симон и не даст ей поспать. Но эту ночь ей захотелось провести здесь. Давно она не была тут, да и соскучилась по мастерской. Сейчас, когда здесь тишина и покой, такое ощущение, что ты в церкви, в своей собственной. Тереза расстилает одеяло на подушки, снимает с себя джинсы и накрывается пальто. Долго лежит, наблюдая за тенями на потолке и на воде за окном.


– Кто-то лежит на полу!

Сквозь сон Тереза слышит, как открывается дверь, она приподнимается, сердце ее колотится, в комнате темно. В дверях стоит маленькая фигурка, темный силуэт. Это девушка. А сзади нее, в освещенном коридоре, мелькает Симон.