Обожаю большие вокзалы по вечерам. Небо, окрашенное газовым дыханием города в темно-лиловый цвет, поезда и аэропорты, своими огнями освещающие ночную тьму.

Народу почти не было. С пешеходного моста, где я стояла, видны были пустые рельсы, а вверху на фасаде – огромные электрические часы. Они показывали 23.15.

Часы были красными, и мне казалось, что это очень красиво. Они не походили на обычные черные плоскости с желтыми точками. Цифры были сделаны из неоновых малиново-красных трубок, благодаря чему их квадратные очертания слегка смягчались округлостью. Когда минуты менялись, мгновенно все чернело, ровно на столько, чтобы успеть закрыть и снова открыть глаза.

Дыра во времени.

В нее я и заглянула.

Я совершенно не была к этому готова, никогда не думала, что такое может со мной произойти. Что у меня может возникнуть предчувствие или видение. Я просто стояла, уставшая и радостная, и смотрела на часы.

23.16.

Чернота.

И вдруг я вижу. Ни с того ни с сего.

Вижу окно, большую белую оконную раму. За окном зима, темно, и – вжик, какой-то звук, и все окно покрыто чем-то красным, словно забрызгано кровью. Все это на какое-то мгновение. И передо мной снова цифры на часах.

23.17.

Я точно это видела. Все происходило прямо перед глазами и в то же время внутри, в мыслях. Очень похоже на то, что я испытываю, когдаслышу твой шепот, Сеньора. Хотя сейчас мне было спокойнее. Так все ясно и четко, вот и все мои ощущения. Я даже не испугалась.

Я постояла немного, подождала, не произойдет ли что-нибудь еще.


На другой день я отправилась в Глиптотеку. Всегда туда захожу, когда бываю в Копенгагене. Обычно я даже зарисовываю некоторые скульптуры. Но на этот раз меня тянуло туда нечто другое, мучительное желание полюбоваться на прекрасное. Еще у входа я остановилась, не могла насмотреться.

На цоколе стоял тяжеленный бронзовый лев, покрытый зеленоватой патиной. Я не удержалась и потрогала его. Положив руку на спину льва, я почувствовала мощь его мускулов. В этом льве будто играла жизнь, била ключом. Казалось, что в бронзе заключена была настоящая львиная сила.

Этот лев не был мертвой, неподвижной фигурой, вещью, мимо которой проходишь и просто отмечаешь взглядом. Я долго смотрела на него, я гладила змею у его ног, я с опаской сунула руку ей в пасть и нащупала зубы.

Она могла бы меня укусить.

Потом я вошла в музей.

И я созерцала, созерцала…

Заметив в маленьком темном зале египетские статуэтки, я почувствовала смутный жар, запорхала вдоль витрин, словно ночная бабочка, взбесившаяся от света. Маленькие изысканные статуэтки богов, черные, с золотыми украшениями. Точеные головки из нежно-зеленого нефрита, белоснежные бюсты с остатками краски вокруг глаз и рта. Крошечные лица, которые так и хочется потрогать пальцем. Статуи гордых котов с глазами из янтаря.

Я созерцала.

Холодно-синий, горчично-желтый и зеленый залы музея со скульптурными портретами греков и римлян. Множество белых, из тяжелого мрамора голов. Какие все разные! Я была тут много раз, но впервые увидела, что они совсем живые, что на губах сейчас заиграет улыбка, а в уголках рта появятся ямочки. Хочется поцеловать.

Я нежно гладила щеки белых, мягких статуй и, когда никто не видел, проводила рукой по ключице, по ямочке на шее.


Не знаю, связано ли это между собой: то, что я видела, глядя на часы, и как я смотрела на скульптуры в Глиптотеке.

Думаю, связано, думаю, у меня открылось новое зрение.

В поезде, который вез меня домой, я увидела очень красивого мужчину, он сидел неподвижно, похожий на статую, вероятно, этим он меня и привлек…

Но ведь я знала, что все не может быть таким чарующим.

* * *

Через несколько дней после возвращения в Стокгольм Тереза оказывается с Симоном в кафе. Их столик у самого окна, и тротуар, который виден через стекло, привлекает внимание Терезы, хотя она вся поглощена своим рассказом. А взгляд Симона направлен на стенку кафе, он слушает Терезу, повернувшись к ней боком, – это его обычная поза в таких случаях.

– Это было словно награда, и все мои раздумья отступили в прошлое, будто пелена спала с глаз, и я увидела все очень ясно. Но ЗДЕСЬ, – Тереза обводит взглядом зальчик кафе, – здесь я не могу так видеть. Здесь нет ничего нового, тоска и скука.

Во время рассказа Терезу не покидает ощущение, что ей не удается точно описать те магические переживания. Те волшебные яркие картинки, которые будто бы потрескались от привычного, обыденного стокгольмского воздуха. А может быть, все из-за Симона, тоже привычного и обыденного.

– Возможно, это не пелена спала с моих глаз, а, наоборот, на меня опустилась мерцающая дымка, и все вокруг стало мягким, нежным. А здесь все краски резкие. Понимаешь?

– Не очень. Вот уже десять минут я ни черта не понимаю, о чем ты говоришь. Очевидно, это из-за похмелья.

Он вздыхает и бросает взгляд на сидящих неподалеку двух веснушчатых девчушек лет семнадцати с тонкими лебедиными шейками.

Это не флирт, проносится в голове у Терезы, он рассматривает их точно так же, как я сама только что рассматривала.

Две подружки, похожие друг на друга, словно сестры, рыжеватые светлые волосы, подстриженные а-ля паж. Худенькие шейки, белые маечки, одинаковые черные брюки, одинаковые туфли. Они почти не разговаривают, их движения неторопливы, продуманны, никакого хихиканья, чтобы не выдать полудетский возраст, глаза круглые, холодные, их головы двигаются в едином хореографическом ритме: одна в одну сторону, другая – в другую, в их любопытных взглядах – чистота, но своеобразная, безмятежная и в то же время угрожающая.

По крайней мере, я их вижу так, вдруг говорит себе Тереза.

Она смотрит на Симона. Он и вправду устал. Глаза щелочками, будто сощурился. Но это не только из-за похмелья. Все утро он какой-то отрешенный. Говоришь будто со стенкой, все время твои слова возвращаются к тебе без всяких комментариев, но абсолютно выветрившиеся.

Вот Симон улыбается одной из девушек, та тоже отвечает улыбкой, а потом делает пустые холодные глаза и смотрит на Терезу.

К горлу Терезы подступает ком.

– Я больше не люблю Стокгольм, – продолжает она, – я уже не такая, как те, кто живет здесь, кто сидит в барах, кафешках, подражая своим идолам – телеведущим молодежных программ, не люди, а манекены, я не вижу себя во всем этом.

Некоторое время она молчит.

– Недавно показывали программу о русских детях, документальный фильм. Вот в этих детях я узнала себя, у них такие же круги под глазами.

Теперь Симон смотрит на нее:

– Русские дети?

– Это не так дико, как кажется, – с горячностью говорит Тереза. – Особенно меня поразила одна малышка, которая сидела на качалке, с туго заплетенными косичками и кругами под глазами. Старуха, маленькая старушка, вот на кого она походила. Не миленькое дитя совсем, поэтому я почувствовала родственную душу.

– Что за маленькая старушка? – не понимает Симон, – ты ведь сама уже не ребенок. Ух, черт возьми, как голова болит.

Он глотает последние капли кофе из голубой чашки. У Терезы такая же чашка, но желтого цвета, и Тереза с отвращением тычет в нее пальцем.

– Ах, Симон, и эти чашки, и вся здешняя обстановка, все нацелено на то, чтобы создавать атмосферу, у каждой вещи должно быть свое лицо, своя история. А вот у людей нет своей атмосферы, люди вне истории, они так торопятся перед всеми покрасоваться, что их ничто глубоко не затрагивает. Все, что у них есть, – это искусственное подтверждение их существования, рецензия на их дерьмовую выставку в какой-нибудь паршивенькой газетенке, но ни одна из написанных ими картин не может ничего никому рассказать, потому что эти выпендрежники сами не успевают что-либо пережить.

Шум машин за окном, отблески от стек ла, уставшее лицо Симона и звук кофеварки-эспрессо. Вечный двигатель.

– Тут не много из тех, кто занимается живописью, – похоже, лишь ты да я, – произносит Симон. – Или только я?

Тереза отворачивается, устремив взгляд в окно. Она вся кипит от злости, она уже знает, что он скажет дальше. Опередив Симона, она говорит тихо, передразнивая его менторский тон:

– “Иди в мастерскую, Тереза, иди в мастерскую”. Да-да-да! Но не сейчас. Это не входит в мои условия.

Неожиданно Симон наклоняется к ней, явно чем-то заинтригованный.

– Ну вот, опять двадцать пять. О чем ты? Что за условия?

Тереза набирает побольше воздуха и резко выдыхает. Это невозможно рассказать.

Или возможно?

– Я провожу эксперимент, – громко и четко говорит она. – Я обнаружила, что у меня тоже есть способность видеть.

Я тоже ясновидящая, как моя бабушка.

Произнеся это, она почувствовала, что красивейший мыльный пузырь лопнул и растекся, подобно тухлому яйцу.

Симон громко рассмеялся, девушки за соседним столиком от любопытства вытянули свои лебединые шейки, а одна из них вновь одарила Терезу ледяным взглядом.

Тереза закрыла глаза. Ей представилось, что она сломала ноготь, самый длинный, ноготь на указательном пальце. Поэтому пришлось выбрать иное оружие: она будто бы взяла чайную ложку и метнула ее, словно стрелу, и ложка впилась в левый глаз дерзкой девчонки.

– Ой-ой-ой, – продолжая смеяться, Симон обеими руками схватился за голову, – ты дурочка, Тереза, настоящая дурочка.

Тереза неподвижна, глаза все еще закрыты, словно она пытается одолеть травму, нанесенную ей.

Потом она открывает глаза. Симон старается сдержать смех.

– Это так здорово, – произносит он извиняющимся тоном.

– Да, – отзывается Тереза.

Она сидит неподвижно, будто в шоке от всего того, что ее так ранило, вся эта сцена в кафе действительно больно ее ранила, она не знала, как скрыть эту боль.