В тепле его заботы и внимания во мне расцветала женщина. Мне еще не было и девятнадцати, но за прошедшие полтора года я прошла путь, сделавший меня взрослой в одних областях, но оставивший совершеннейшим ребенком в других. Сейчас, когда Жан Лафит-опекун уступил место Жану Лафиту-любовнику, я по-настоящему повзрослела. Во мне почти ничего не осталось от девочки, похищенной из замка в одной из французских провинций. Та француженка стала мне чужой: она превратилась в Элизу из Луизианы, королеву пиратов, любовницу и подругу самого известного разбойника на побережье. Я очень старалась угодить Жану как друг и помощница, но еще сильнее старалась не разочаровать его как любовница.

Страшный опыт с Жозе Фоулером обернулся неожиданно полезной стороной: он сумел продемонстрировать мне безграничность способов получения физического удовольствия.

– Элиза, – говорил Жан, задыхаясь от наслаждения, – порядочные леди не делают таких вещей.

Я засмеялась, приласкав его вновь. При каждом прикосновении он крупно вздрагивал всем телом.

– Но ведь тебе это нравится!

– Я еле терплю, так нравится!

– И мне нравится. Это значит, что я больше не леди, это ты имел в виду?

– Нет, вовсе не это.

Он до боли сжал меня в объятиях.

– Это значит, что ты – исключительная леди.

Была ли я исключительной леди или нет, но время, которое мы проводили с Жаном, действительно было исключительно хорошо. Призрак Фоулера больше не беспокоил меня. Лафит растопил ледяную глыбу в моем сердце, и я забыла о своих страхах.

В Новый Орлеан мы приезжали на Рождество и на Марди Грас (народный праздник, отмечаемый в некоторых французских городах побережья во вторник на масленице). Жан снял маленький домик на Дюмэйн-стрит. Комнаты были просторны и прохладны, а палисадник с разросшимися оливами скрывал дом от нескромных взглядов. В доме в качестве прислуги, а в наше отсутствие и как хозяева, жила пожилая чета французов, из тех, кому Жан помог перебраться с Гаити; с нами приезжала Лили, которая была и за повара, и за мою горничную.

Я была рада вновь оказаться во французском городе, хотя, наверное, я полюбила бы его, будь он и испанским, и итальянским, и португальским. Мне нравилось здесь все: неброская красота улиц с белыми креольскими домами и стрижеными лужайками, дружелюбие жителей, многоцветность рынка и вечноцветущие клумбы. На Рождество у нас цвели розы, а в конце февраля, в мой день рождения, Жан подарил мне чудные камелии.

В этот день мы с Жаном остались дома и праздновали мое девятнадцатилетие вдвоем. Год назад, день в день, я была самой последней рабыней на «Красавице Чарлстона», но печальные воспоминания не омрачили моего нынешнего счастья: та Элиза Лесконфлер исчезла навсегда.

Лафит представил меня всем своим друзьям и знакомым, он сопровождал меня на балы и в театр. «Бизнес» Жана, как шутливо называли его занятие горожане, давал ему пропуск в самые знатные дома города. Ни одна хозяйка не мыслила праздника без красавца пирата. И Жан принимал приглашения с удовольствием: мы оба любили интересную беседу и хороший стол.

– Я не заблуждаюсь насчет их истинного отношения ко мне, – как-то сказал он. – Если настанет день, когда я ничего не смогу предложить им из того, что хранится на моих складах, в тот же миг они вышвырнут меня за порог. Но пока этот день не наступил, мы нужны друг другу.

Я стала гвоздем сезона 1812 года. Весь Новый Орлеан полнился слухами. Жан представил меня как мадемуазель Элизу Лесконфлер, недавно приехавшую из Франции, и благородство моего происхождения здесь, во французской Луизиане, не вызывало сомнений. Однако история моего появления у Жана в разных интерпретациях была известна в городе, так что о моем пребывании на работорговом судне и спасении в той или иной степени знали все. Слухи будоражили воображение новоорлеанцев, подогревали интерес к моей персоне. Мы с Жаном не скрывали наших отношений, и это добавляло моему образу некий скандальный и чувственный оттенок. В глазах благонамеренных граждан я была авантюристкой, искательницей приключений.

Мужчин тянуло ко мне потому, что я была красива и, как они полагали, бесстыдна. Оба эти качества – красота и бесстыдство – вызывали возмущение женской половины новоорлеанского общества. Но меня, крестницу самого императора Франции, не могли не принимать даже самые консервативные луизианцы, а с тех пор, как я дала понять новоорлеанским дамам, что не представляю угрозы для их сыновей и мужей, я стала желанной гостьей.

Я была счастлива, страшные призраки прошлого более не тревожили меня, душа моя помнила только любимых людей – дядю Тео, Филиппа, Оноре. Может быть, написать им?

Должно быть, они уже мысленно похоронили меня. Нет, мне не хотелось возвращаться домой. Что я им скажу? Я и сама не знала, да и не хотела знать, что ожидает меня в будущем. Останемся ли мы с Лафитом любовниками навечно? Хочу ли я выйти за него замуж? Сделает ли он вообще мне предложение? На эти вопросы у меня не было ответов.

Я с удовольствием закружилась в вихре светской жизни. Конечно, Новый Орлеан не Париж, но луизианцы французского происхождения были культурны и образованны, и их общество я находила занятным. Любимой темой разговоров в светских гостиных были приключения дедов и прадедов нынешнего поколения луизианцев, приплывших сюда в начале восемнадцатого столетия.

Консервативные креолы продолжали считать себя французами, несмотря на то что город за столетие несколько раз переходил от Франции к Испании и наоборот, пока его окончательно не прибрала к рукам Америка. За эти годы французы перемешались с испанцами и англичанами, и это смешение кровей придавало жителям Нового Орлеана особое обаяние. Кстати, второй излюбленной темой была возможная война с Англией и ее последствия для Луизианы.

Мамаши держали детей в провинциальной строгости, и во мне они видели потенциальную угрозу дурного влияния. Но я научилась легко и просто разрушать возникшую было стену недоверия. Стоило мне заметить неодобрительно поднятую бровь, как я пускалась в рассказы о Лесконфлерах-крестоносцах, о моем папочке – генерале Лесконфлере, друге Наполеона, и тут же появлялись благосклонные улыбки. Я и подумать не могла, что мои знаменитые предки пригодятся мне в далекой Америке!

– Жан, только представь себе, – весело говорила я, – самая порочная женщина в городе благодаря всего лишь хорошей родословной становится желанной гостьей чуть ли не в каждом доме. Ну где еще, если не в этой чудесной стране, такое возможно!

Жан обнимал меня так, что я боялась задохнуться.

– Значит, сама судьба занесла тебя на эту обетованную землю. Там, наверху, знают, что у нас в Новом Орлеане превыше всего ценится красота.

– Вы, новоорлеанцы, обычные снобы. Жан, – смеялась я, – они копируют мои платья, прически – чуть ли не все девчонки постригли волосы «под Элизу», ты заметил? Моим именем называют даже еду: суфле «Элиза», соус «Лесконфлер»! Никогда не слышала о такой чепухе!

– Бедные американцы, Элиза. Даже креолы, и те больны той же болезнью: они страшно в себе не уверены. Они считают себя ниже своих европейских собратьев, вот и стараются изо всех сил прыгнуть выше головы. Только не говори мне, что европейцам несвойственно глупое желание походить на сильных мира сего. Вспомни, несколько лет назад женщины состригали волосы, чтобы походить на Марию-Антуанетту, идущую на эшафот.

– О, Жан, мне нравится их обожание. Но еще больше мне нравится твое обожание, и еще – ты никогда не требуешь от меня невозможного, не считаешь денег, что я трачу.

– Зачем мне считать их? Это не мои деньги.

Я прыснула от смеха.

– Жан, иногда с тобой я бываю по-настоящему счастливой. – И я обняла его.

– Спасибо, дорогая, я надеюсь, ты говоришь искренне. Тон его был неожиданно серьезным, и я подняла взгляд вверх. В глазах его была горечь, которую я не замечала раньше: Жан Лафит любил меня. Отчего-то это открытие не принесло мне ожидаемого счастья, и, когда я осталась одна, я спросила себя – почему. Ответ был прост: я его не любила, не любила так, как он любил меня. Да, он мне очень нравился. Более того, в нем была вся моя жизнь, но я никогда не принадлежала ему целиком, со всей страстью, бездумно, инстинктивно, так, как было только с одним человеком – с Гартом Мак-Клелландом.

Гарт не заслуживал моей любви – Жан был в сотню раз лучше его. Но я не способна была любить Жана или кого-то другого так, как я любила и ненавидела Гарта.

Как-то в феврале, примерно через неделю после Марди Грас, семейство Арсени устраивало костюмированный «пиратский бал» в нашу честь. Вначале мы с Жаном решили было появиться так, как одеваются настоящие пираты: прийти босыми, простоволосыми, оборванными и грязными. Целый час мы веселились, представляя, как вытянутся лица у местных снобов, однако в конце концов решили одеться прилично. Жан надел белые атласные бриджи до колен и темно-зеленую фрачную пару, а я – платье из тускло-зеленого шелка с высокой талией и пышными рукавами. Белые камелии, украшавшие платье, должны были несколько сгладить впечатление от скандально глубокого декольте. Надев бархатные полумаски, мы взглянули на себя в зеркало: на нас смотрела пара загадочная и таинственная.

Как раз перед выездом приехал Пьер со срочным известием: речь шла об испанском судне, следовавшем в Бразилию. Жан довольно быстро покончил с этим делом, но на бал мы опоздали.

– О, мои дорогие, – ворковала мадам Арсени, – как мило с вашей стороны, что вы все же пришли. Мы все так счастливы, – добавила хозяйка с умильно-слащавой улыбкой. – Андре, посмотри, Элиза наконец приехала! Вы не возражаете, господин Лафит, если мой сын ангажирует Элизу на первый танец? Она сразила его наповал: бедный мальчик совсем потерял голову.

Я послала Жану воздушный поцелуй и закружилась в танце. Раз, два, поклон, поворот. Андре был робок и молчалив.

Руки его на моей талии дрожали от напряжения. Всего однажды мне удалось добиться от него фразы, состоящей более чем из двух слов. Когда он осмелился сказать, что я сегодня прекрасно выгляжу, пары, танцевавшие рядом с нами, удивленно обернулись. Его мамаша и прочие родственники, зорко наблюдавшие за поведением дитяти, расшумелись так, словно Андре был годовалым младенцем, произнесшим свои первые слова. Неудивительно, что после этого бедняга замолчал и за вечер так больше и не произнес ни словечка, хотя старался все время держаться подле меня и улыбался мне с обворожительной искренностью влюбленной юности.