Этот ответ наэлектризовал ее. Она торопливо оделась, побежала в павильон, сама отворила дверь комнаты молодого человека. Она нашла его таким, каким рисовало ее воображение; он лежал, с бледным, изменившимся от страданий этой ночи, лицом. Он тоже испытал беспокойство, тревогу, несмотря на надежду, подсказываемую ему его искусственным скептицизмом, он пережил ужасные минуты сомнений: «Неужели я ее потеряю? Неужели ее религиозность так глубока, что восторжествует над чувством?…» В первый раз он сознавал, как сильно он ее любил; она не была для него, как он до сих пор думал, только другом, кроткой руководительницей его жизни; эта нежность, которую он испытывал к ней, пустила слишком глубокие корни, проникла все его существо. Он так же, как и она, страдал и плакал; эти слезы, эти страдания разогнали иллюзии и он говорил себе: «Я ее люблю», вполне сознательно, без эгоистических расчетов и напрасных ироний.

Когда они очутились вместе, после этих мучительных двенадцати часов, пережитых в нескольких шагах друг от друга, они уже не были вооруженными один против другого неприятелями, какими бывают обыкновенно любовники. Они встретились с открытой душой, и не прошло и минуты, как они угадали и поняли друг друга. Жюли бросилась на колени около дивана, на котором лежал Морис и глядел на нее своими светлыми, полными упреков глазами. Она открыла свои объятия; он снова спрятал голову на этой женской груди. Г-жа Сюржер зарыдала, обнимая этого, дорогого ей человека… Она подняла голову и произнесла громко:

- Я не хочу, чтоб ты плакал; не хочу, не хочу!…

Он ответил ей серьезно:

- Дорогой друг мой, не заставляйте меня больше так страдать… Я обещаю вам быть рассудительным, жить около вас, как уважающий вас брат. Не гоните меня. Что со мной будет вдали от вас? Если б еще можно было сразу умереть. Но придется жить, а у меня не достает на это храбрости!…

Она страстно сжала его в своих объятиях. Они оба достигли той экзальтации чувства, когда одной любви недостаточно для того, чтобы соединить два человеческие существа; нужно было, чтобы страдание их извело, измучило, так сказать, сроднило их души…

Каждый из них любил уже не самого себя; каждый любил другого и готов был жертвовать собою, чтобы спасти и успокоить друга. Жюли согласилась бы на всевозможные жертвы; она готова была даже забыть свою религиозность и свою честь. Если б Морис сказал ей: «Поклянитесь мне, что вы никогда больше не пойдете в церковь и что ни разу в жизни вы не будете говорить ни с одним священником», она поклялась бы ему от всего сердца сделаться грешницей. Если б он шепнул ей мольбу: «Будь моею, отдайся мне», она бы отдала ему это слабое тело. Но Морис не имел ни желания, ни намерения просить ее о подобных вещах. Он был весь полон только одной мыслью: удержать ее, успокоить, видеть ее счастливой. Он умел найти необходимые слова:

- Чего вы от меня хотите? - говорил он. - Клянусь вам, что я никогда не буду смущать вас, как я это делал… Хотите, я откажусь от того, что вы мне прежде позволяли?

Она ответила тихо:

- Нет… нет… в нашей любви нет ничего дурного. Можно любить совсем чисто, такой любовью, которая не возбуждает упреков совести.

Она вспомнила о сестре Косиме, о прежних дорогих и невинных ласках. И Морис в эту минуту сам верил в возможность подобной нежности, без страстных порывов, как накануне; мучительная ночь, казалось, поборола властность тела.

Он застенчиво спросил:

- И вы мне позволите выезжать с вами, сопровождать вас по-прежнему?

- Да, - ответила она. - Все… все, что вы захотите. Теперь я уверена в вас.

Когда они пришли в отель, когда они сели друг против друга за столом, где их ожидали, им казалось, что они отрешились от бренного тела, жаждущего страсти и склонного к слабости. Они были убеждены, что скрепили духовный договор своей любви. Они не сомневались, что эти непроизвольные порывы отодвинулись на неопределенное время, когда, по неизбежному закону природы, они снова нахлынут с полной силой и поборят их нежность.

IV

И снова началась их жизнь влюбленных друзей, ласковые речи, немые разговоры, когда говорят за себя только красноречивые взгляды, встречающиеся руки.

Снова они начали каждый день выезжать и в этом ежедневном сближении ум Мориса постепенно завладевал душой Жюли. Однако роли несколько изменились. Морис выказывал больше любви, больше подчинения; история с исповедью обострила его желание; сокровище, которое он думал потерять, сделалось ему еще дороже. Он не выказывал страстных ласк. Жюли заметила это и была ему благодарна; но, тем не менее, она всегда была на стороже и никогда не могла чувствовать себя спокойно, едва они оставались вдвоем. Безмолвием и неподвижностью Мориса не высказывалось ли также ясно желание Мориса, как жестами и словами? Эта молчаливая борьба ее чистых помыслов с затаенными помыслами любовника начинала ее мучить. В самом деле, не ирония ли это любви вступать в сделки со стыдливостью даже в сопротивлении? Каждая самозащита женщины приближает ее к падению.

Уже полупобежденная этим усилием, могла ли она устоять против грусти Мориса? Морис видимо страдал: все замечали его бледность, его худобу. Одна мысль, что она, Жюли, ходившая за ним и спасшая его, готова была ухудшить положение его здоровья, была ей невыносима; нет, она не в силах была сделать этого; это все равно, как если бы ей велели его избить, убить. Она первая объявила нарушение их духовного договора сдержанности, она сама вернула ему те короткие минуты счастья, которые когда-то хотела отнять. Она снова позволила ласки, против которых возмущалась ее совесть, Морис, неуверенный и беспокойный, медленно возвращался к утраченным правам…

И потом размышления, планы атаки или защиты овладевали ими только вдали друг от друга. Раз вместе, они уже о них не думали. Они представляли собою на улицах Парижа такую влюбленную парочку, что прохожие оборачивались и с любопытством посматривали на них, подозревая их любовь.

Осень затянулась, отдаляла зиму; в половине декабря стояли еще теплые, солнечные дни. Ласкающий, напоенный ароматами ветерок дул неизвестно откуда, вероятно из Африки, где стоит вечное лето; эти дни были полны той грустной прелести, которая как будто предупреждает: « Я, быть может, последний». Временами умирающая природа изменялась; ясное небо делалось матовым, становилось холодно, земля и вода замерзали. По этой твердой почве Морис и Жюли любили ходить пешком на возвышенности, откуда сквозь прозрачность зимнего воздуха видны все окрестности города, до самых крепостей. Они оставляли карету и раскрасневшись, подбодренные легким морозцем, подымались на Монмартр, Шомон, Монсури, как студенты в каникулярное время; они шли, прижавшись друг к другу, и рука молодого человека, просунутая в меховую муфту, сжимала руку своего друга…

Их особенно привлекали возвышенности Монмартра с постепенно понижавшимися стенами нового собора. Почти каждую неделю они подымались туда. Мориса занимала процессия пилигримов, толпа нищих и торговцев-богомольцев, наводняющих окраины, капелла со своими ex-voto, с купелями и sacres-coeurs, сделанными по обетам, казалась ему магазином чудных старинных вещей. Жюли молилась на коленях перед алтарем, молилась без устали. Она доверчивым взглядом глядела на Христа, который с улыбкой показывал пальцем на свое пронзенное, видневшееся сквозь голубую тогу, сердце.

- О чем она Его просит? - думал Морис.

А она кротко, искренно просила Его продлить эти счастливые дни, очистить их греховные ласки. Она молилась о том, чтобы сердце Мориса успокоилось, чтоб он удовольствовался идеальными отношениями. Среди благовоний, свойственных капелл, среди этих свечей, среди всех этих реликвий, - ее любовь, как дым кадильный, высоко подымалась к небу, доходила до экстаза; ей казалось, что этот раненый Спаситель улыбается ей, благословляет ее желания и этим соединяет ее каким-то мистическим браком с ее другом…

А между тем Морис смотрел на нее. Он любил в ней эту женскую слабость; он любил ее детскую набожность, ее твердую веру, несмотря на то, что эта вера мешала исполнению его тайных желаний. Он следил взглядом за ее фигурой, коленопреклоненной на prie-Dieu, за ее наклоненной головой, за тонкими линиями рук, сквозь которые виднелся ее обворожительный профиль. Он думал: «Как она прелестна!… Как я ее люблю!…» На минуту молитва Жюли была услышана; Морис чувствовал, как поток набожных мыслей успокаивал его желания, в которых он не смел себе признаться.

…Тогда совокупность обстоятельств постаралась их сблизить, удвоив интимные встречи, волновавшие их. Отель был вполне окончен и собрались устроить большой праздник при его открытии Парижу, чтобы всем показать богатство новой дирекции и уверить в блестящем положении банковых операций. Об этом празднестве много спорили хозяева отеля и их близкие друзья, доктор Домье и барон де Рие. В конце концов остановились на проекте Сюржера; решено было дать костюмированный бал, на котором группа приглашенных, избранных из лучшего общества, появится в костюмах времен Директории. Морису было поручено рисовать модели костюмов. Он одел Антуана Сюржера в генерала Мелас; Эскье протестовал против этого переряживания, но решился изобразить из себя военного комиссара; Кларе предназначался костюм субретки той эпохи; г-жа Сюржер должна была изображать г-жу Тальен.

Само собою разумеется, что этот последний костюм больше всего интересовал Мориса; он употребил на него все свои старания; он целый месяц занимался изучением всех мельчайших подробностей туалета Жюли. Иногда она восставала против этого, предчувствуя опасность. Она старалась убедить себя ложными доводами: «Разве я не могу позволить ему того, что позволяю портному?» Как признаться себе в том, что она уже не была невинной Жюли сестры Косимы и аббата Гюгэ? После победы над ее умом, над ее сердцем, он медленно, но неуклонно завладевал ее телом.