Рассуждая таким образом, он дошел до конца аллеи и города. Перед ним, в трех направлениях, открывались дороги в долину; надписи объясняли дорогу в наиболее интересные окрестности. На границах долины горизонт закрывался горами, поросшими сосновым и буковым лесом; вдали виднелось несколько башен. Он вспомнил о путеводителе, который перелистывал на железной дороге: самая высокая вершина была Большой Фельдберг, а здание видневшееся на склоне горы, было гостиницей для путешественников.

Что ему предпринять? Идти? Пуститься в бесполезное путешествие, в котором он сейчас же раскается? У него не было на это храбрости.

«Я не знаю, куда идти и решительно никому нет никакого дела до того, пойду ли я туда или сюда».

А, однако, ему казалось, что он вышел из гостиницы с каким-то намерением. Ах, да! Доктор! Поговорить с каким-нибудь живым существом было бы полезным развлечением. Было только одиннадцать часов. Это, быть может, заняло бы его до половины первого, часа завтрака. Он вынул из кармана данный ему адрес и сев в карету, стоявшую у парка, отдал его кучеру. Эта поездка стоила ему три марки, хотя дом доктора был в нескольких шагах от него.

Это был хороший домик, выходивший на площадку вблизи станции. Две молодые девушки, в белых пикейных платьях, сидя под деревом играли с собакой. Одна из них привстала, увидя, что Морис направляется к крыльцу и произнесла с вопрошающей улыбкой:

- Сэр?…

Он спросил:

- Доктор Хефлих?

Она выказала удивление и недоумение, что он не объясняется по-английски. После некоторого колебания она произнесла с оригинальным акцентом:

- Это для… консультации?

- Да, - ответил он. - Но, по крайней мере, доктор-то говорит по-французски?

- О, очень хорошо, очень хорошо!

Пройдя вперед, она провела его в небольшую гостиную с необыкновенной меблировкой; камин бы уставлен различными раковинами, бамбуковая мебель, искусственные цветы, повсюду изящные букеты сухой травы. На самом видном месте висел портрет принца Уэльского с надписью: «Дорогому доктору Хефлиху».

- Присядьте, пожалуйста, m-sieur, - сказала молодая девушка. - Папа (она произнесла паапа) сейчас придет.

Через несколько минут вошел доктор. Он имел вид старого капельмейстера; это был человек худой, с выдвинутой вперед головою, апостольским лицом и длинными седеющими волосами. Он протянул руку пациенту.

- Здравствуйте, m-sieur, - произнес он с любезной улыбкой. - Вы француз?

- Да, доктор.

- Я очень люблю французов. Они веселые, занимательные люди. К несчастию, эти политические дела!… Я помню время, m-sieur, когда на улицах Гамбурга вы услышали бы только французский язык. Это было хорошее время для нашего города… Веселое время! А нынче во время сезона вы едва встретите десять ваших соотечественников. Политика, конечно! Все это очень грустно. Но во всяком случае вы увидите, что Гамбург прелестен… А вы приехали пить воды?

Морис колебался.

- О, я не болен, только… у меня немножко расстроены нервы. Случается бессонница… И вот мне сказали, что для меня был бы полезен режим курорта.

- Ах! - воскликнул доктор Хефлих, дружелюбно хлопнув по коленке своего клиента. - Ах, эта парижская жизнь расстраивает нервы. Я прожил четыре года в Париже… С 1860 до 1864… Вы знаете г-на Лекюе? Нет?… Доктора Рудиля? Также нет? Это были мои друзья, превеселые люди! А женщины! М-me Шнейдер! М-llе Кора Пирль! Вот то были веселые женщины! Что, они все еще в Париже?

Он спрашивал это с таким живым любопытством, как будто обещал себе непременно навестить этих людей во время одной из своих скорых поездок во Францию.

- Нет, - сухо ответил Морис. - Они умерли.

- Умерли! Серьезно! Эти молодые, красивые, веселые женщины! Ах, это ясно доказывает, что не надо злоупотреблять жизнью и рисковать своим здоровьем… Я вижу причину вашей болезни, m-sieur. Вы злоупотребляли удовольствиями Парижа, то есть теми, которые свойственны вашему возрасту, я хочу сказать: Mabille, la Crande-Chaumicre, Freres-Provençaux…

Морис не мог удержаться от улыбки. Это он-то, который всегда ложился спать до полуночи, не посещал даже театров, ел и пил, как женщина!

- Я предпишу вам воды источника «Елизаветы», - продолжал доктор. - Они делают чудеса. Вы довольно рано должны будете приходить туда, часам к восьми утра. Вы услышите там хорошую музыку… Там играет театральная капелла. А потом надо ходить. Вы почувствуете легкие колики… Отправитесь куда следует. Сначала не надо пить помногу, нельзя есть салата и сырых овощей. Вот вам, между прочим, печатное предписание.

«Какой идиот, - думал Морис, уходя от доктора, - Если этот индивидуум имеет диплом германского медицинского факультета, то университет не слишком требователен. А, впрочем, и у нас во Франции найдутся подобные медики».

Отныне он решил не следовать предписанию, хотя бы для того, чтобы не встречаться с доктором Хефлихом. Разве нельзя убивать часы в чтении, в размышлении, в прогулках?

«Да, это часы моей жизни, целой жизни! Напрасно успокаивать себя иллюзиями. Сегодняшний день определяет мне всю ожидающую меня жизнь. Она будет не из веселых!…

Он вернулся в гостиницу, сел за отдаленный стол, стал завтракать, просматривая газеты. Мало-помалу зала наполнялась. Молодые люди и молодые девушки, почти исключительно англичане или американцы, входили с разрумянившимися от утренней прогулки щеками, продолжая начатый разговор. Они садились и с аппетитом принимались за еду. Вид этой веселой, энергичной, беззаботной молодежи снова привел в грустное настроение молодого человека. Когда он увидал, после завтрака, перед гостиницей место, очищенное для крокета, и когда стали собираться играющие в светлых костюмах и со светлыми зонтиками, он убежал в свою комнату, заперся там и стал мечтать.

Что делают в эту минуту два любимые им существа? Страдают ли они немножко за него от его отсутствия или жизнь их уже приняла свое прежнее течение? Ах, одна из них, по крайней мере, несомненно, мучилась также как он. «Если она думает, что я хочу ее оставить, то она умрет. Дорогая Жюли! Как я мог рисковать убить ее таким образом? Это сумасшествие, это жестокость! А если б я вернулся?

Вернуться! Едва зародилась в нем эта мысль, как он отогнал ее. Если он вернется в Париж, он будет в силах только броситься к ногам Клары и сказать ей: «Не выходи замуж! Останься моей… Не покидай меня». Так значит он ее любит? Значит, он любит ее больше, чем другую? Нет, потому что он пожертвовал Кларой для Жюли. Не нет, а да, потому что его главным мучением теперь была мысль, что молодая девушка, освобожденная его отъездом, согласится на брак…

Часы проходили, наступил вечер. Морис обедал, гулял в кургаузс, слушал музыку в парке, как загипнотизированный. Минутами ему казалось, что он грезит, как во сне, когда нам кажется, что мы падаем в пропасть. Он снова спускался к действительности с высоты своего туманного воображения и действительность казалась ему невероятной… Вдруг он в этом незнакомом парке, среди этих американцев и длинных американок. Что он здесь делает? Какой рок привел его в эту чужую страну? Вокруг него, разбитого горем, суетилась равнодушная толпа, раздавались вальсы, доносились нежные фразы, смеялись, наслаждались жизнью.

«Неужели у этих людей нет сердца? Что же, они не страдают, не любят? Неужели не найдется ни одного, который бы оставил милую любовницу? Нет! Это пошлые души. Они не знают, что значит любить… Грустное знание!»

Вдруг он заметил, что остался почти один в саду. Начали тушить иллюминацию. Ночь спускалась и ложилась темными тенями на группах деревьев. Одиночество испугало этого человека, которому еще минуту тому назад казалось, что его горе усиливается от оживления этой равнодушной толпы. Он вернулся в гостиницу и лег спать, написав предварительно Жюли несколько холодных слов, не выдававших его волнения.

«Я только двадцать четыре часа провел в Гамбурге, а мне кажется, что я прожил здесь несколько месяцев. Как, как жить таким образом?»

Как он жил, он не сумел бы объяснить даже тогда, когда, дойдя до вершины своей Голгофы, он упал на землю, моля о милосердии. Как мог он, в течение двух недель, выносить мучительную агонию своего сердца? Те, кто не испытал муки быть чужим в толпе, с нравственным горем, которое скрываешь, те не знают, что такое значит страдать.

Он пробовал продолжительные прогулки, которые, утомляя мускулы, временно убивают мысль в истощении физической силы… Он шел все прямо, выходя на случайную дорогу и ему становилось немножко легче, когда он видел перед собой только голую долину, лес или горы.

Тогда, как грешник, чувствующий себя покинутым Богом, не в силах более сопротивляться, умышленно поддается искушению, так и он вызывал в своей памяти образ Клары, грезил, что она не покидает его…

Кроткая тень Жюли бледнела, исчезала и только образ молодой девушки, как укол шприцом морфиномана, оживлял его. «Мы женаты… Мы здесь, вдвоем, совсем, совсем одни!» Он шел по белой дороге; он старался представить себе, что Клара здесь, около него, своей эластичной походкой она оставляет маленькие следы на пыли, как когда-то там, на скалистых берегах Средиземного моря. Он думал о счастье прижать свои губы к этим дорогим полуоткрытым губам, прислонить свою грудь к этой молодой груди. В овладевавшей им лихорадке его совесть допускала мысль об измене Жюли. «Жюли будет страдать… Ну, что ж! Это в порядке вещей. Разве я ее обманул? Разве я связал ее обещанием быть вечно ей верным? Следовательно я свободен».

Он увлекался этим бесстыжим проектом. «Да… Клара будет моя. Ничто не может этому помешать. Мне остается хоть завтра же вернуться в Париж и, если я захочу, она будет моей женой».

В течение четырех или пяти дней он жил этой мечтой; он соединялся с молодой девушкой и, действительно, забывал любовницу. Он любовался пейзажами с тайной надеждой, что будет любоваться ими вместе с нею. Мало-помалу в него вселилась такая уверенность, что он уже с верой начинал смотреть на будущее. За столом, в кургаузе, во время прогулок, эта мысль, как верный друг, не покидала его.