Итак, я присел к своему столу, написал записку, запечатал и наклеил на конверт марку. Затем, вместо того, чтобы послать это письмо на почту, я положил его в карман, решив опустить его сам. Я подозвал проезжавшего извозчика и велел ему везти себя не в ближайшее почтовое отделение, а в улицу Делаборд, к дому Молана, к дому, порог которого я клялся себе не переступать. Еще будет время послать мой отказ после того, как я узнаю от Жака причину, которой я обязан этой любезностью г-жи Бонниве.
На этот раз грум, в отделанной галунами курточке, ввел меня в рабочий кабинет молодого, но уже знаменитого «Учителя». Молан сидел за своим столом, большим, массивным дубовым бюро со множеством ящиков. Книжные шкапы занимали все стены этой маленькой комнаты, и один вид томов указывал на то, что это «орудия» работы, часто употребляемые, но всегда тщательно устанавливаемые на места. Полное отсутствие пыли. Ни малейшего следа беспорядка, присущего прирожденному писателю, которого полеты фантазии постоянно прерывают в его работе. Архитекторская конторка на высоких ножках приглашала к гигиеническим занятиям стоя. Еще книжная этажерка, очень высокая и вращающаяся, наполненная словарями, атласами, справочными книгами, зелеными документами, папками стояла около бюро. Порядок этого последнего с ровно нарезанными листами, с прибором весьма удобных письменных принадлежностей, с классификатором для писем уже отвеченных, и другим для писем, требующих ответа, довершал указание на методическую привычку исполнения ежедневной, определенной работы. Эти детали практичной обстановки были слишком в характере этого человека, чтобы хоть одна из них ускользнула от меня даже в эту минуту. Никакого произведения искусства; на камине не было даже обычных затейливых часов. Часы, отмечавшие время сеансов его писания, были хорошим, точным отчетливым металлическим прибором в стеклянном футляре с бронзовым ободком. Какой другой портрет можно поместить в эту живую рамку, в эту обстановку, кроме портрета этого писателя, чуждого всему, что не касается «его дела», методичного, как будто он не был модным, аккуратного, несмотря на то, что уже по своей профессии он был изобретателем всяческих волнений, всяческих беспорядков человеческой души, - сидящего перед этим столом математика, с холодным и рассудительным выражением, со своеобразной манерой держать перо, правильной и рассчитанной.
Для того, чтобы этот портрет вышел вполне типичным, следовало бы написать Молана таким, каким я застал его в это утро: занятым перечитыванием тех четырех страниц, которые сочинил или, вернее сколотил этот плотник-писака, после того, как встал с постели, четырех маленьких листиков, написанных очень ровными строками и почерком, в котором все буквы ясно выведены, все точки и знаки аккуратно поставлены. Завидовал ли я ему, я, человек, не признающий точности, отмечая почти против воли все эти подробности с раздражением, по-видимому, ничем не оправдываемым? Во всяком случае, это его право распоряжаться своим литературным талантом так, как будто он управлял доходным домом. Однако, не кроется ли тут чего-нибудь, какого-нибудь шестого чувства, в силу которого нас коробит, когда мы убеждаемся в этой неопределимой лжи: в употреблении с таким эгоизмом, с таким расчетом большого таланта, в основе которого так мало нравственного единства между мыслью написанной и пережитой? Еще одна манера Жака действовала мне на нервы. Он протягивал мне руку с той равнодушной приветливостью, которая ему присуща. Он не виделся со мной несколько месяцев до нашей встречи в клубе, а заговорил со мной так дружески, как будто мы расстались только накануне. Он рассказал мне две свои интриги, которые он в эту минуту вел одновременно, как самому лучшему, самому верному своему другу. А как только отвернулся, то ни видеть, ни знать меня не хотел. Я больше для него не существовал. Я вернулся. Его рукопожатие все то же. Я предпочитаю этим улыбающимся, обходительным людям людей недоверчивых, обидчивых, раздражительных, с которыми ссоришься, которые на вас сердятся и на которых сердишься, которые обижаются на вас часто напрасно, из-за самой невольной оплошности, но для которых существуешь, для которых сознаешь себя действительно живым человеком. Для настоящих эгоистов, напротив, вы составляете предмет, вещь, нечто равное в их глазах креслу, которое они предлагают вам, впрочем, с самой любезной и ничего не значащей улыбкой. Для них вы существуете только в силу своего присутствия, приятности или неприятности, которую они от него чувствуют.
Будем вполне откровенны: быть может, я не был бы недоволен любовником Камиллы за то, что он принял меня, как всегда, со своей безличной любезностью, если бы я не нашел его несколько бледным, с синевой под глазами, что, конечно, не преминул приписать его любовному времяпровождению с той прелестной девушкой, былую девственную прелесть которой я в течение целой недели старался воспроизвести, поддерживаемый самым страстным ретроспективным гипнотизмом. Впечатление это было настолько тяжело, как будто я имел на Камиллу другие права, кроме прав мечтаний и симпатии. Я пришел в сущности для того, чтобы поговорить о ней, а теперь желал уйти так, чтобы и имя ее даже не было произнесено. Последнее' было тем более невозможно, что после первых приветствий, которыми мы обменялись, я протянул Жаку приглашение г-жи Бонниве.
- Это ты постарался, чтобы мне прислали эту карточку? - спросил я его. - Но, кто будет на этом обеде? Что мне ответить?
- Я? - спросил он, прочитав коротенькую записку и не скрывая своего удивления. - Нет, я тут не причем. Следует принять приглашение по двум причинам: во-первых, это тебя позабавит, а во-вторых, ты окажешь мне действительную услугу.
- Тебе?
- Да. Это очень просто, - отвечал он с некоторым раздражением, вызванным медлительностью моего понимания. - Разве ты не догадываешься, что г-жа Бонниве приглашает тебя потому, что надеется узнать через тебя наверняка мое теперешнее отношение к Фавье. Мне очень хочется назвать тебя «моя маргаритка», как звали наивного молодого человека в «Племяннике моей тетушки». Ну, поразмысли немножко, черт возьми! Правда, что за последнюю неделю ты снова покинул меня и не в курсе. Ты достаточно знаешь меня, чтобы поверить, что я не терял времени за эти дни и ловко действовал в той маленькой войне, которая проходит между мной и королевой Анной. Когда я говорю ловко, то это собственно касается все того же маневра, который по существу вовсе не изменился. Мой образ действий продолжает быть тем же, как я тебе говорил: все более и более убеждать эту барыню, что я питаю к Камилле глубокую страсть…
Я не могу рассказывать тебе всех уловок, из которых самая простая состояла в том, что я действительно держался с малюточкой Фавье так, как будто бы я ее любил… Но королева Анна далеко не глупа, и хитра, хитра до бесконечности. Она изучает мою игру. Одна единственная ошибка, и мое средство не будет больше действовать. Я только тогда заставлю ее полезть на дерево, если оно не слишком будет походить на дерево театральной декорации.
- Послушай, я ничего не понимаю. Ты ухаживаешь за г-жей Бонниве, это факт. Ты говоришь ей о своей страсти к маленькой Фавье - вот другой факт. Как же ты это объясняешь? Ведь если ты ухаживаешь за одной, то из этого само собой ясно, что у тебя нет страсти к другой.
- А угрызения совести, my dear Daisy, - прервал он, - о которых ты забываешь? А соблазн? Во-первых, восстановим факты, как говорится иногда в газетах. Я не ухаживаю за королевой Анной, а устраиваю так, что она за мной ухаживает… Был ли у тебя когда-нибудь в жизни пудель? Да. Ну, тогда ты видел, как он смотрел на тебя и на косточку, когда ты, сидя за обедом, возился над котлетой; в его глазах было выражение, в котором чувство честного долга борется с прожорливым аппетитом хищника. Ну-с, так вот такими глазами я смотрю на королеву Анну при каждой новой хитрости, которую она пускает в ход, чтобы разжечь во мне желание своей красотой. Затем, так как человек выше собаки по своей добродетели и по силе воли, милостивый государь, - чувство долга одерживает верх. Я внезапно покидаю ее, как человек, не желающий поддаться… Вот, не желаешь ли, я тебе представлю образчик? Вообрази себе, не далее как вчера, карету, катящуюся в туман, какой был вчера, в туман, который я называю миленьким туманом для прелюбодеев… Мы встречаемся с г-жей Бонниве в магазине старинных вещей, куда она приехала смотреть гобелены, я также - какая случайность - пришел туда смотреть те же гобелены… И она предложила мне довезти меня…
- В своей карете? - спросил я, озадаченный.
- Тебе лучше бы хотелось, чтобы это был фиакр? - спросил он. - А мне нет. Узнайте, Daisy, что эти прогулки в карете очень распространены среди светского полукастора, который я старался вам определить в тот раз.
Между ними есть и невинные, есть и преступные. Пусть-ка кто-нибудь разберется в этой куче. Ты больше не возмущаешься? Я продолжаю. Видишь ли, ты пас в этом узеньком купе, насквозь пропитанном ароматом женщины, одним из тех неопределимых и резких ароматов, в которых смешиваются двадцать запахов: запах саше, продушившихся в ее шкапу батист и шелка интимных частей ее туалета, пудры, которой она покрыла себя, как легким облаком, выходя из ванны…
- Если я когда-нибудь вздумаю открыть парфюмерный магазин, - прервал я его, - никому, кроме тебя, не поручу составления реклам.
Он раздражал меня своими насмешками, а его нескромные признания казались мне так противны, что я хотел прервать их поток. После этой злой шутки он на секунду взглянул на меня с искрой гнева в глазах, но его добродушное настроение одержало верх. Он пожал плечами и продолжал, не обращая внимания на мое замечание, но избавив меня от десяти других «букетов»…
- Итак, мы находимся в этой нежной и приятной атмосфере, королева Анна и я… Туман заволакивает стекла. Я беру ее руку. Она ее не отдергивает. Я жму эту маленькую ручку, которая отвечает на мое пожатие. Я обнимаю ее за талию. Ее стан выгибается, как бы для того чтобы освободиться, а в сущности для того, чтобы дать мне заметить ее гибкость. Она поворачивается ко мне, чтобы выразить свое возмущение, а в сущности для того, чтобы взглянуть на меня в упор и заставить потерять голову. Я привлекаю ее к себе. Мои губы ищут ее губы… Она противится, и вдруг вместо того, чтобы настаивать, я ее отталкиваю, я ей говорю: «Нет, нет, нет!… Это было бы слишком гнусно», обычные для ее пола, - я не могу поступить так относительно «ее», я останавливаю карету, я бегу… Имея любовницу в другом уголке Парижа, которая вас любит, которая' вам нравится, к которой вы являетесь с желанием, зажженным ее соперницей, - право, эта игра самый чудесный из всех спортов… И что королева Анна попалась на эту удочку, это очень понятно. Чувствовать, что она возбуждает страстные желания и что ее избегают, это может вызвать самые большие безумства со стороны женщины несколько испорченной, немного холодной, немного тщеславной и немного любопытной…
"Осень женщины. Голубая герцогиня" отзывы
Отзывы читателей о книге "Осень женщины. Голубая герцогиня". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Осень женщины. Голубая герцогиня" друзьям в соцсетях.