- Так значит, если я тебя хорошо понял, моя роль за завтрашним обедом будет состоять в том, чтобы лгать в том же смысле, как и ты, когда г-жа Бонниве будет спрашивать меня о Камилле? В таком случае мне незачем принимать этого приглашения. Я не сделаю этой подлости.

- Подлость, это слишком сильно сказано. А почему, мисс Маргаритка? - спросил Жак, смеясь.

- Потому, что меня будет упрекать совесть за пособничество успеху этой грязной интриги, - отвечал я, сердясь не на шутку, так подействовал мне на нервы этот новый смех. - Обманет или не обманет г-жа Бонниве своего мужа, мне это совершенно безразлично, как совершенно безразлично и то, что вы с ней будете изощряться друг перед другом в мерзостях игры, которую ведете. Но, встречая истинное чувство, я преклонюсь перед ним и неспособен попирать его. Такое истинное чувство Камилла Фавье питает к тебе. Я слышал, как она мне говорила о своей любви, провожая ее в тот вечер, когда ты отправился ужинать с твоей бездельницей. Я видел ее на другой день по получении твоего жестокого ответа. Она чистосердечна, как золото, эта девушка. Она любит тебя всем сердцем. Нет, нет и нет! Я не буду помогать тебе обманывать ее, тем более, что дело гораздо серьезнее, чем ты полагаешь…

Я закусил удила и продолжал рассказывать со всем красноречием, на которое был способен, то, что я скрыл от него неделю тому назад: тревогу, которую я подметил в актрисе, то, чем он был и чем является теперь для нее - идеалом страсти и искусства, который она думала воплотить в их связи, соблазны роскоши, ее окружающие, а также - какое это преступление вызвать первое разочарование в жизни человека. Словом, я истратил на защиту маленькой Голубой Герцогини пред ее возлюбленным весь пыл несчастной любви, которую я сам чувствовал к ней. А я так ревновал ее! Печальная аномалия чувства, которой Жак не заметил, несмотря на всю свою проницательность! Он в моем протесте усмотрел только несчастную наивность, которой считал меня навеки зараженным, и отвечал мне с улыбкой, более снисходительной, нежели насмешливой:

- Ну, разве я не предсказывал, что ваши высокие души сольются? Насказала же она тебе за эти два-три часа, в течение которых вы виделись. Уж не с три короба, а с целый воз, с десятки возов… Эх, друг мой, неужели ты думаешь, что и я не видел, как чувствует наша маленькая Голубая Герцогиня? Правда, она была невинна до встречи со мной. Но, так как она первая бросилась мне на шею и так как отлично знала, что делает, несмотря на всю свою невинность, ты позволишь мне не чувствовать угрызений: ведь я никогда не скрывал от нее, что предлагаю ей только увлечение и не люблю ее любовью. У меня тоже есть своя честность в отношении женщин, вопреки всему, что ты на этот счет думаешь. Только я полагаю ее в том, чтобы не обманывать их относительно той маленькой комбинации, которую я им предлагаю, ухаживая за ними. Я предоставляю им соглашаться на нее или нет, имея в виду все последствия. Это, во-первых… Если теперь Камилла испытывает искушения роскоши, которые я, между прочим, нахожу вполне естественными, то они ведь не имеют ничего общего с разочарованием в идеале. Она выдумывает себе этот красивый предлог, и я нахожу это вполне естественным. Она приблизительно так же искренна, как те молодые девушки, которые выходят замуж за пожилых богатых людей, оправдываясь первой обманутой любовью. Это, во-вторых… Пусть она возьмет себе этого богатого любовника, ты можешь передать ей мое разрешение, и пусть он предоставляет ей платья от Ворта, лошади, экипажи, собственный отель и бриллианты! Пусть она возьмет его сегодня, завтра и, клянусь тебе, я буду чувствовать не больше угрызений, чем закуривая эту папиросу. Мне даже будет забавно после того, как она о турнадится или офигонится, возобновить с ней прежнюю историю. Это, в-третьих… Пока что, прими приглашение г-жи Бонниве. Ты хорошо пообедаешь, от чего никогда не следует отказываться, и к тому же, Ты можешь препятствовать моей грязной интриге, как ты говоришь, сколько тебе будет угодно. В любви, как в шахматной игре, меня ничто так не забавляет, как преодолевание затруднений… Впрочем, с моей стороны глупо предполагать даже на минуту, что ты можешь не отправиться к королеве Анне. Ты будешь у нее, слышишь, будешь. Я вижу это по твоим глазам.

- Как так? - спросил я его, несколько сконфуженный его проницательностью. Правда, я начинал чувствовать, как одно его присутствие уже поколебало мою решимость отказаться.

- Как? Да по тому, как ты смотришь, слушая меня. Неужели ты был бы так внимателен, если бы вся эта история тебя сильно не заинтересовала? Скажу больше, ты бы, кажется, скорее выдумал нас всех троих, Камиллу, Бониветту и меня, чем отказаться от знакомства с нами… Я тебе говорил тогда, что ты рожден быть зрителем и наперсником. Ты был моим. Ты стал сразу им же относительно Камиллы. Теперь ты должен быть тем же для Бониветты. Так суждено. Ты будешь выслушивать признания светской женщины. Ты будешь их вы-слу-ши-вать и ты бу-дешь им ве-рить, - настаивал он, отделяя слоги, и закончил - Это будет наказанием за твои осуждения… Но вот что мне пришло в голову. Когда же мы начнем портрет Голубой Герцогини?

Надо полагать, что этот дьявольский человек был прав в своем новом самомнении человека, на которого «смотрят», и что приключение его действительно имело для меня притягательную силу, подвергая меня в состояние какого-то непреодолимого гипноза, потому что вышел от него, написав за его столом, его пером и на его бумаге записку г-же Бонниве, в которой принимал ее приглашение. Это, во-первых, как говорил он, шевеля своим поднятым указательным пальцем, на котором блестел большой изумруд - жест, свойственный ему. Я сделал хуже. Несмотря на спазм безрассудной и болезненной ревности, сжимавший мое сердце каждый раз, как я думал об отношениях Жака и его любовницы, я условился с ним насчет дня позирования для начала обещанного портрета, уже не идеальной Камиллы моих грез, но настоящей, принадлежавшей этому человеку, которая отдавала ему свой рот, свою шею, которая отдавалась ему вся, и этот сеанс был нами назначен в моей мастерской как раз на другой день после обеда у Бонниве.

В этих двух слабостях я уже раскаивался, спускаясь по лестнице дома улйцы Делаборд, нб, увы, недостаточно, чтобы снова подняться к Жаку и взять от него мою записку, которую он взялся сам доставить королеве Анне. Мое раскаяние усилилось, когда, переступив порог моей мастерской, я увидел набросок головки Камиллы, стоявшей на мольберте.

Прелестная своей призрачной жизнью, она улыбалась мне с полотна. «Нет, ты никогда не окончишь меня», говорили мне ее глаза, худенький овал личика, ротик, сложившийся в грустную улыбку. И действительно, ни в этот вечер, ни в последующие, ни вообще с тех пор я не находил в себе мужества притронуться к ней, к этой бедной головке. Очарование было нарушено. К тому же последующие часы я провел в странном волнении. Я снова был охвачен жаром зарождавшейся страсти, и на этот раз у меня не было ни надежды, ни воли бороться против нее. Я чувствовал, что эта неделя отречения и уединения с глазу на глаз с идеальной Камиллой дала мне те единственные радости, которые эта страсть, столь ложная, столь безнадежная, могла когда-нибудь мне дать. Эти радости, от которых я отказался, были символически изображены мной в этом мечтательном портрете. Я помню, я провел в созерцании его весь день, предшествовавший обеду у г-жи Бонниве. Потом, когда настало время отправляться, я хотел проститься с этим портретом, вернее, просить у него прощения. Я испытывал перед этим дорогим изображением моей мечты, с которой я провел приятную, романтическую неделю, то же самое внутреннее угрызение, как если бы то было не изображение мечты, а невесты, которой я на самом деле изменил бы. Я вижу еще себя таким, каким видел тогда в большом зеркале мастерской, во фраке, с открытым вырезом жилета, белевшим из-под распахнувшегося мехового пальто, подходящим с виноватым видом к этому холсту, который я хотел спрятать, поглядев на него в последний раз и затем повернув его лицом к стене. Разве эта Камилла Фавье моей фантазии не исчезла, чтобы дать место другой, столь же прекрасной, столь же трогательной, быть может, но которая уже не была моей. Камилла? Еще один вздох, еще один взгляд, мой милый призрак, и вернемся к действительности!… Действительно, это был факт, ждавший меня у подъезда, чтобы везти под проливным дождем на улицу Экюри д-Артуа, где жила светская соперница хорошенькой актрисы. Что скажет эта последняя, когда Жак сообщит ей, что я обедал там. А сообщит он это ей непременно, хотя бы для того, чтобы позабавиться моим смущением. Что скажет об этом сама г-жа Бонниве? Что, в сущности, могу я предположить об этом?

Что знаю я о ней, кроме того, что вид ее возбудил во мне чувство сильной антипатии, и что Жак рассказывал мне про нее довольно гадкие вещи? Но моя антипатия могла быть неосновательной, а что касается до Жака, то, ошибаясь насчет Камиллы Фавье, он мог ошибиться и насчет другой. «Что если, - говорил я себе, - эта кокетка попалась на удочку? Такие случаи бывают. Что, если она питает к нему настоящее чувство? В этом очень мало вероятия, - отвечал я, - если вспомнить холодный блеск ее голубых глаз, тонкость ее губ, резкость очертаний ее профиля, надменную черствость выражения ее лица… Впрочем!…»

Это было еще менее вероятно при том образе жизни, пустом, тщеславном и занятом светскими развлечениями, о котором говорил дом, где остановился, не въезжая, мой скромный фиакр в ту минуту, как я мысленно произносил этот коротенький монолог. Я не считаю себя более других зараженным глупо-плейбейскими взглядами, но подобного ощущения, какое испытываешь, являясь в шестисоттысячный отель для участия в обеде в пятьдесят луидоров, в экипаже по тридцать пять су за конец, всегда будет достаточно, кроме всего прочего, чтобы возбудить во мне отвращение к элегантному свету. А все прочее, а такие постройки, как этот отель Бонниве, плод подражательности в архитектуре, где нашли возможность смешать двадцать пять стилей и поместить деревянную лестницу в английском духе в пролете стиля Реннесанс, а физиономии висельников, этих ливрейных лакеев, изображающих целую галерею дерзости, мимо которой должен пройти всякий посетитель, - как можно выносить эту внешность вещей и людей, не чувствуя всей отвратительной искусственности ее? Как не ненавидеть того впечатления, которое производит эта обстановка, отдающая грабежом и старьевщиком, потому что в ней ничего нет на месте: вышивки XVIII столетия чередуются в ней с картинами XVI, мебель времен Людовика XV - с церковными кафедрами, подъемные шторы в современном вкусе с кустами старинных эпитрахилей, набросанными на chaise-longue, на спинки кресел, на подушки диванов!… Одним словом, когда меня ввели в салон-будуар, где заседала г-жа Бонниве, я был более ярым камиллистом, чем когда-либо, более ярым сторонником хорошенькой молодой актрисы, какою она мне явилась в скромной квартирке улицы де ла Барульер.