- Видите, мадмуазель, если Винцент и не ходил больше смотреть вашу игру, как обещал, он все-таки не забыл вас.

- Это для того, чтобы лучше подготовить этюд будущего портрета, - пробормотал я… - Знаменитый Леибах делает так.

- Кто же имеет что-либо против этого? - продолжал Молан еще более насмешливо.

- Ах, вы не удачно выбрали их! - прервала мать, показывая дочери ту фотографию, которая мне нравилась больше всех. - Ты видишь, - продолжала она, - несмотря на наше запрещение, все же продают этот портрет, который так мало похож на тебя… Посмотрите, разве он похож на нее?… Прошу вас, г-н Ла Кроа, будьте судьей.

- Я была на три года моложе, - сказала Камилла, - и он меня не знал тогда. Взяв, в свою очередь, фотографию, она стала рассматривать ее. Потом, держа ее рядом со своим лицом, так, что я мог сразу видеть оригинал и портрет, она спросила: - Сильно я изменилась?

Бедная маленькая Голубая Герцогиня, так искренно влюбленная в наименее способного на любовь из моих приятелей, романтическое дитя, злой иронией судьбы попавшее в профессию, не имеющую ничего общего с таинственностью, с тишиной и уединением, когда бы надо было теплую атмосферу заботливого тесного кружка для красивых и нежных цветов вашей женской души, скажите, подозревали ли вы то волнение, которое испытывал я, глядя на ваше личико, побледневшее от недавней ревности, улыбавшееся мне рядом с другим личиком, личиком невинного ребенка, каким вы были, которого я мог бы любить так, как любят невесту?… Конечно, нет. Вы были добры, и если бы догадались о том, как я страдаю, вы не захотели бы подвергнуть меня этому новому испытанию. Вы не устроили бы с этого первого посещения той серии сеансов позирования, которые начались уже на другой день и были для меня странным и мучительным добровольным страданием. И в то же время - да, потому что в вашей улыбке была и грусть и жалость, грусть о вас самих, и жалость ко мне, - вы так хорошо чувствовали, что я уже питаю к вам нежность, слишком быстро родившуюся для того, чтобы быть благоразумной и простой дружбой товарища! Вы это чувствовали, но не желали себе в этом признаться, потому что любовь всегда эгоистична. Ваша любовь требовала того, чтобы говорить о ней с кем-нибудь, чтобы ее ободряли в ее надеждах, поддерживали в минуты сомнений, сожалели в минуты страданий. А эту услугу быть эхом вашей страсти, кто мог оказать ее вам лучше меня? Если это стоило мне покоя в течение многих и многих недель, если, по вашем уходе из мастерской, я, после каждого сеанса, как после этого первого посещения, целыми часами боролся против горьких чувств, от которых мое сердце и теперь еще не освободилось, - вы этого не хотели знать, а у меня нет сил винить вас за это. Во всяком случае, вы заставили меня чувствовать, и, может быть, придет время, когда, перебирая свои воспоминания, я буду благословлять вас за те слезы, которые я иногда проливал, как будто мне было восемнадцать лет, из-за вас, которая не видела этих напрасных слез! Если бы вы и видели их, вы отказались бы верить им, чтобы оставить за собой право посвящать меня в ту внутреннюю трагедию, которую вы тогда переживали, и все удары которой, увы, отражались и на мне без пощады…

Если я дам волю этим впечатлениям, то буду изливать свои жалобы на бесконечном числе страниц и никогда не расскажу самой этой трагедии или, вернее, трагикомедии, в которой я играл роль хора древних пьес, бездействующего зрителя несчастий, оплакивающего их, не противодействуя им. Употребим единственное средство против этих напрасных сетований. Будем сухо отмечать факты… Я уже сказал: этот визит матери и дочери имел целью устроить серию сеансов для позирования. Я сказал также, что первый сеанс был назначен на следующий день. С этого дня Камилла являлась ко мне не в сопровождении матери, а одна. Так продолжалось почти все время в течение тех четырех недель этой работы, которой я, как художник, не успел заинтересоваться, настолько сильно мое внимание сразу было поглощено признаниями этого очаровательного ребенка, признаниями, постоянно прерывавшимися, постоянно повторявшимися, продолжавшимися с неизбежным возвращением к началу, причем подробности все увеличивались, усложнялись до бесконечности. Факты? Мне вспоминается их слишком много и слишком похожих друг на друга, когда я мысленно переношусь к этим свиданиям с глазу на глаз, всегда вызывавшими во мне некоторую горечь. Свобода, которой она пользовалась, слишком ясно доказывала мне, сколько удобных случаев представлялось ей для ее интриги с Жаком. Мне представляется слишком много мелких сцен, слишком много однородных и разнообразных впечатлений, в которых моя память готова запутаться. Это похоже на тщетные старания размотать до невозможности запутанный моток ниток. Посмотрим, не удастся ли мне разобраться в них, группируя их. Эти воспоминания, столь многочисленные и порой столь похожие, что перепутываются между собой, можно, в сущности, разделить на три очень определенные группы, и эти группы отмечают те ступени, по которым чисто моральная драма, с участием Камиллы, Жака и г-жи Бонниве, шла к действительной и ужасной драме… Раздумывая над этим, я убеждаюсь, что разница между этими тремя группами волнений служит мне оправданием в том, что портрет мне не удался. Если бы я был даже артистом, обладающим несомненным мастерством выполнения, вместо того, что я есть - полулюбитель, вечно колеблющийся, нечто вроде Гамлета живописи, полный благих намерений, вечно ретуширующий, сцарапывающий, исправляющий свою работу, - я не мог бы написать прекрасного портрета при таких условиях.

Я видел перед собой во Время этих слишком длинных и вместе с тем слишком коротких сеансов не одну женщину, а трех женщин. Одну за другой я воскрешаю их и заставляю позировать передо мною по воле моей памяти, как будто между ними не стоит непоправимое, и какое непоправимое! Одна за другой являются они позировать в мою мастерскую, ту самую, где я пишу эти строки. Я слышу, как одна после другой, они передают мне: первая - свои радости, вторая - свою печаль, третья - ярость своей ревности и пыл негодования: даже теперь, я не знаю, перед которой из этих трех женщин и в течение которого из этих трех периодов я больше страдал, причем страдание это еще усиливалось от того, что я должен был молчать, и за каждым признанием маленькой Фавье, счастливой, грустной, раздраженной, я видел жестокий силуэт ее элегантной соперницы, капризом которой вызывались и эта радость, и эта печаль, и этот гнев. Боже! Какие мучения испытывал я в течение этих сеансов отложного чувства, в котором не было смелости ни дойти до конца в самопожертвовании, ни стремиться к удовлетворению страсти. А, все же, как бы я желал снова вернуться к этим сеансам!

Первый период, период радостей не долго продолжался. Сцена, которая была его кульминационным пунктом, пришлась как раз на четвертый из этих сеансов. Сцена?… Подходит ли это громкое слово к разговору, который Не сопровождался ровно никаким инцидентом, кроме того, что Камилла вошла в мастерскую с пучком роз в руках, больших, тяжелых роз всевозможных оттенков. Тут были и розовато-бледные, как ее личико, и желтые, почти такого же золотистого цвета, как ее чудные волосы, и красные, как ее ротик с такой изящно очерченной верхней губой, и почти черные, которые своим контрастом, казалось, озаряли цвет ее лица, слишком бескровный в это утро… Дело было в том, какой цветок я выберу, чтобы дать ей его в руку. Я хотел написать ее в абсолютном однообразии гаммы, как написан голубой мальчик Генсборо. Она должна была стоять в голубом газовом платье, в котором она являлась в своей роли, в голубых шелковых митенках, с голубой бархаткой на шее, с голубыми бантиками на рукавах, в атласных голубых туфельках, без всяких других украшений, кроме сапфиров и бирюзы; фоном служил голубой вельветин с набитым на нем рисунком из павлинов; вся прическа ее должна была состоять из волны ее чудесных волос, одна рука ее должна была упираться в ее гибкую талию, другая - подавать розу.

- Это я поднесу Жаку мою молодость, - сказала она мне в это утро, когда мы вместе с ней выбирали эту позу, - мои двадцать два года и мое счастье!… Я так счастлива в эту минуту.

- Значит, вы не испытываете больше ваших дурных искушений? - спросил я ее.

- Вы помните, - сказала она смеясь и вместе с тем краснея. - Нет, у меня их больше нет… Я выгнала Туриада из моей уборной и довольно неприлично, клянусь вам… А знаете, чем я более всего довольна? Я больше никогда не вижу этой гадкой женщины, вы, конечно, помните, г-жу Бонниве. Она больше не показывается в театре, и я знаю, что на днях Жак должен был у нее обедать и не пошел. В этом я уверена. Он при мне написал извинительную записку… Брессоре не мог играть. Пришлось отменить представление. Мой вечер был свободен. Мне так хотелось попросить его провести его со мной. Я не смела. Он сам мне предложил первый… А с тех пор каждый день новое доказательство его любви. Он - сейчас придет за мной и мы пойдем вместе завтракать… Ах, как я его люблю, как я его люблю! И как я горжусь своей любовью к нему!

Что же было отвечать на подобные фразы и что делать? Конечно, предоставить ей упиваться этой иллюзией, как она упивалась ароматом роз, который она вдыхала, жмуря свои светло-лазоревые глазки, представлявшие еще новую ноту голубого тона в той гармонии, которую я искал? Что делать, как не молча страдать при мысли о том, что это возобновление нежности со стороны чувственного и хитрого Жака было, конечно, простым рикошетом. Несколько жестокостей другой было несомненно его причиной. Камилла принимала за признаки бурной страсти пыл возбуждения, в который повергала Жака г-жа Бонниве, не удовлетворяя его. Когда женщина может предложить свои двадцать два года и свою молодость, она, конечно, не догадывается, что в ее объятиях любовник думает о другой женщине и что этот образ еще сильнее возбуждает его чувственность.

И я молчал в это утро о том, что было мне известно. И для того, чтобы заставить ее смеяться, а не плакать, я рассказал ей историю настоящей герцогини XVIII века, которая хотела подарить свой миниатюр своему возлюбленному перед отъездом его на войну. Она являлась к художнику с такой синевой под глазами от нежного безумия прощальных ласк, что этот последний, наконец заявил ей, что он не будет продолжать ее портрета, если она не станет благоразумнее, настолько красота ее изменилась. «А, - сказала герцогиня, бросаясь на шею к своему возлюбленному при художнике, - если так, то жизнь слишком коротка, чтобы давать писать с себя портрет».