На каждом шагу, на каждом погонном метре возникала, таким образом, мысль, отчасти новая, отчасти сходная с другими.

Из всех этих мимолетных представлений стремился сложиться образ молодого человека, целиком не живший ни в одном мозгу, реявший, быть может, в том полуотвлеченном месте, где воздействуют друг на друга блуждающие, оторвавшиеся от индивидов, но все еще очень близкие к ним представления). Образ, которому нельзя отказать хотя бы в потенциальном существовании, потому что язык, подобно проявителю, сам по себе способен вызвать его, едва лишь люди заговаривают друг с другом о том, что видели, или едва лишь подвергаются коллективному допросу.

Можно поэтому сказать, несколько упрощенно, что для улицы Амандье этот молодой человек, шедший неторопливо, был, вероятно, жителем другого квартала; что было ему от двадцати до двадцати двух лет; что он получил, пожалуй, отсрочку по отбыванию воинской повинности, так как не казался здоровяком; не был, очевидно, рабочим, судя по его крахмальному воротничку и рукам, ни даже заурядным мелким служащим, судя по его пальто (пальто в будни — признак роскоши); но и не настоящим «сынком богача», раз у него стоптаны были каблуки и лицо не выражало нахальства; что это был человек образованный (хотя он и не носил пенсне; у образованных молодых людей вид все-таки особенный), добропорядочный, так как он не смотрел похотливо на девушек и женщин; ни достаточно веселый с виду, ни достаточно легкомысленный для своего возраста, даже глядевший по временам угрюмо; словом, несмотря на ряд благоприятных признаков, чувствовавший себя не вполне хорошо. Наконец, если он шел по улице Амандье, то, по-видимому, очутился на ней ради собственного удовольствия или по какому-нибудь не срочному делу, а может быть, и в поисках службы. Бывает, действительно, что поиски службы, продлившись несколько дней, после первых приступов уныния принимают вид спокойной прогулки. Этим же могло бы объясняться не в меру серьезное и сосредоточенное выражение лица у молодого человека.

Такое «зарождающееся мнение» улицы Амандье не было, как мы увидим, ни слишком нелепо, ни слишком проницательно. Оно едва ли могло рассчитывать на постижение душевной тайны. Прохожему совсем не приходится опасаться подобной нескромности. Но, пожалуй, не слишком фантастично будет утверждение, что улица что-то чуяла.

Встречные улицы! Улицы случайные и радушные! Прохожий не пришел поведать вам свое горе. Он ничего не расскажет толстой лавочнице, приводящей в порядок витрину, или девочке, идущей в противоположном направлении. Даже черты его лица избегают признаний. Быть может, он считает себя одиноким, бесконечно потерянным. Быть может, он с хмурой насмешливостью относится к этой своей манере тащить с собой по всей улице некую пучину, которую столь многие задевают, не догадываясь о том, тащить ее совершенно так же, как тот мальчишка везет что-то в ящике на трехколесном велосипеде. Крышка скрывает все. Пучина не имеет особого запаха. Могут ли люди быть ближе друг к другу и в то же время один другому более чужим? А все же поверх этого всего царит не одна меланхолическая гармония. Затаенные ноты звучат на различной высоте. Во внятном всем прохожим шуме есть неслышная вибрация, на которую вынуждена отвечать пучина под своею крышкой. Ответ ее так же неуловим, как и тот, которым дрожит другая пучина, влекомая кем-то в десяти шагах отсюда.

* * *

О чем думал этот незаметный молодой человек, сворачивая на улицу Амандье?

Он думал: «Нет, я не хочу срыва. Решительно отвергаю его. Нельзя допустить, чтобы оказались бесполезными два года «подъема». Больше двух лет. Нет основания у воли внезапно ослабеть».

Он прочитал название улицы, на которую свернул: «Амандье». Да, это хорошая мысль. Я уже не помню как следует, куда она ведет. Улица кривая. Исхода не видно. Много лавок, узких, теснящихся, широко открытых. Много народу.

«Я знаю, что у меня воля сама по себе не достигает ничего. Она мне не нравится. Меня отталкивает эта мужеподобная и костлявая сила. Мне нужна на каждом этапе ощутимая награда — душевное состояние, которое бы было «уже это». Нечто менее требовательное, чем счастье; более беглое, а также более таинственное. И все же, до известной степени того же рода. Своеобразная благодать. Покинула ли меня эта благодать? Нет. Еще сегодня утром я ощущал ее, например, вдоль всего широкого тротуара, встающего у меня в памяти, с вереницей фасадов справа, тротуара, похожего на реку».

Он закрыл глаза, чтобы лучше пережить свое утреннее состояние. Затем повернул голову вправо. Увидел сквозь темные ворота очень глубокий двор и в глубине его внезапное скопление бедных домов, восстание стен и окон под лаской неба. В душе у него пронесся беглый звук, одна только нота, но из тех, что влекут за собой целую мелодию. «Благодать готова вернуться каждый миг».

Он нащупал у себя в кармане записную книжку, большую, как рука, холодную, в переплете слегка шероховатом и черном, как это тоже чувствовалось на ощупь. Мрачная спутница. С немного острым обрезом. Тягостная свидетельница. Он ее только что нашел под кипой бумаг в ящике небольшого стола, у родителей, с которыми позавтракал. Когда он узнал черный клеенчатый переплет и почти не поблекший красный обрез цвета искусанных губ, ему прямо в лицо пахнуло неприятными воспоминаниями.

Он открыл ее и сейчас же закрыл. Но успел прочитать на странице слева:


Рис, шпинат

1 стакан вина сносно

3 ч. посредственно


На странице справа:


Бифштекс

Картофельное пюре

1 стакан вина с водой

2–4 посредственно

4–6 очень плохо.


Виски у него сжались; голова потяжелела. Ожили внезапно муки, перенесенные три года тому назад. Когда прошлое грозно, то нужна осторожность в подходе к нему. Эта записная книжка обладала слишком непосредственной способностью воздействия на память. А между тем, еще и в этот момент молодому человеку приходилось бороться с желанием открыть ее снова. Не потому, что втайне душа лелеет муки и тоскует по ним, когда они ее покидают. Но душа мужественна. Она не любит поворачиваться спиной к неприятелю. И она, кроме того, любознательна. Она — неутомимый экспериментатор. «Попробуем проверить, исцелен ли я. Кажется, я достиг известной безмятежности. Попробуем оценить ее сопротивление разрыву».

«Рис, шпинат… А что я сегодня ел? Хорошее ли у меня сегодня пищеварение? Может быть, этот отзвук смятения во мне… Нет. Наверное, нет. Спору нет, что у меня желудок слабый, и спору нет, что это не имеет никакого значения. Тупик Роне. Обращал ли я когда-нибудь внимание на него? Я бы помнил это название; эту городскую щель, где вот сидит какой-то несчастный. Как хорошо переставать о себе думать. Проводить целые часы, да, часы без мыслей о себе. Когда душа открывает ряд способов отвлекаться от личности…»

«Рис, шпинат…» Странный это был период. В то время он думал, что длительность и степень его уныния — уныния, сохранившегося и после исчезновения первоначальных его мотивов — зависят, быть может, от чисто физиологических причин. Он заметил, что худшие моменты приходились обычно на дневные часы. Некоторые кушанья как будто поощряли эти рецидивы. И он решил обследовать это методически. Принялся записывать то, что ел и пил за завтраком, и состояние духа после данной еды. Два, три раза в неделю он нарочно выбирал подозрительную пищу, чтобы посмотреть, повторяется ли эффект.

Теперь ему представляется несколько наивным это исследование. Но если бы ему пришлось опять бороться с устрашающими приливами отчаяния, долго ли бы он хорохорился? Как знать, за какие бы он уцепился средства, уловки? Он не забыл, что страдание смиряет человека.

«Сегодня утром я проснулся с гадким ощущением. Давно уже не было его у меня, по крайне мере, в такой явной форме. Помню, как я сказал, едва лишь открыв глаза: «Боже, как печальна жизнь». Это была моя первая мысль после хаоса сновидений. И эта мысль стремилась вылиться в формулу. Впрочем, эта фраза: «Боже, как печальна жизнь», — у меня не припев… нет, нисколько… а своего рода готовое суждение, обрядовая сентенция, внезапно вступающая в действие, когда на то есть причины. И повторение этой формулы потому и производит на меня некоторое впечатление, что оно не машинально».

Он задается вопросом, каковы могли быть причины этого «повторения» сегодня утром. По-видимому, никаких особых причин не было. Вчерашний день не принес ему ни особых неприятностей, ни разочарований. Он не замечает новых забот. «Правда, меня никогда не перестает совершенно преследовать мысль о конкурсе к концу третьего года, и она, пожалуй, даже становится тягостнее, потому что я как будто предпринял такие духовные скитания, которые все дальше уводят меня в сторону от академической работы. Еще одна непоследовательность моего характера. Я чувствую в себе крайнее, искреннейшее отчуждение от материальных благ и в то же время потребность, подчас очень острую, в материальной обеспеченности. Деклассированный субъект в поисках ускользающего от него положения… Этот образ меня тревожит. В конце концов это, пожалуй, не так уж противоречиво. Мне нужно очень мало. Но я не хочу, чтобы мне приходилось думать об этом малом, мучиться из-за него. Я сделался бы сельским священником, если бы допустимо было сделаться им без веры. Обеспеченные стол и квартира. Одна сутана в год. И чтобы ничто меня не отрывало от того, что интересно, то есть от вопросов духовных».

«Да, в сущности, я в очень слабой мере мирянин. Светский, духовный. Замечательные слова. Эти ребята сумели поставить вопрос. Жаль, что их метафизика слаба; сработана из отдельных кусков, как памятники крайнего упадка, мыслителями, несколько напоминавшими антиквариев, и не слишком старательными. Только бы чем-нибудь забить головы народам. И метафизика их — еще куда ни шло. Но варварская мифология, которую они на ней построили и которую с тех пор не переставали размалевывать, утяжелять, дорожа ею с упрямством негритянского идолопоклонника, неаполитанского колдуна! В общем, с религией у меня никогда не клеились отношения, даже в ту пору, когда я не способен был так ясно критиковать ее. А жаль! У меня были такие задатки! Отчего не воспользовался я временем, когда верил, и допьяна не упился религией? Сладость, покой, восторги, которые она дарит, — все это я почуял, осознал, всем этим насладился тогда лишь, — фуксом и условно, — когда освободился от веры. Религия в целом, включая веру, всегда была для меня отравой, с детских лет».