Макс… Что же ты сделал, мать твою. Почему таким дураком был. Не пришел ко мне, не оперся на плечо, я же никогда не отвернулся бы, вместе мы все могли… Не было для нас ничего невозможного. Из таких передряг выбирались, что самим не верилось, что по земле этой до сих пор ходим. А ты похерил все… К чему пришел?

Вместо взаимопонимания и счастливой жизни — сутками в четырех стенах, кофе литрами и сигареты пачками. Макс стал своей тенью, похудел, осунулся, сутулиться начал, в глазах — нездоровый блеск, челюсти напряженно сжаты. Другого выражения лица я не увидел ни на одном фото. Смотрел на изображения — и не узнавал его, к себе прислушался — а там только злость. Не та, кипящая и едкая, которую выплеснуть хочется, а другая. Которая забывать не дает, которую держишь внутри, не выпуская, не пытаясь избавиться, потому что она каждый день напоминает о том, почему она здесь… внутри.

Полгода назад он был не таким. Он под дурью в тот день был, такую дозу тогда принял, что до сих пор поражаюсь, как не откинулся тогда, как сердце не разорвалось нахрен. Корчился в судорогах, сбивал костяшки до крови, молотя кулаками по стенам, орал не своим голосом, проклиная себя, меня и всех вокруг. Меря шагами комнату, разнося мебель. Он матерился, угрожал, колотил ногами по двери, и клялся, что замочит нас всех за то что откачали его, за то что подохнуть в тот день не дали. А я стоял перед монитором, молча впитывая его страдания. Мне хотелось в тот момент ворваться к нему, включить свет, от которого он заскулит, потому что все, донаркоманился, и размазать его по стенке. Заткнуть, вырубить его одним ударом и процедить сквозь зубы, что хватит… Хватит выть и себя жалеть. Жри эту боль. Захлебывайся в ней. Проживай каждый день с осознанием того, что натворил. Только я остался неподвижным, запоминая каждые его движения, слово и крик, словно пытаясь запечатлеть в своей памяти. Да, тогда я хотел, чтобы ему было больно. Чтобы он хотел сдохнуть, только чтобы прекратить свои мучения. Только ему никто не позволит. Он думал, что знает, что такое ад? Нет, его ад начнется с этого момента. Тот, который всегда будет с ним. Который с каждый днем будет становиться лишь глубже, отнимает жажду жизни, и при том не дает умереть. Никакого избавления.


Искупай вину, Макс… Искупай то, что искупить нельзя.


А потом крики сменились каким-то леденящим кровь ступором. Казалось, что он обезумел, перестал осознавать, где находится и понимать, кто он такой. Смотрел в одну точку на стене и шевелили губами, повторяя какие-то слова, снова и снова, словно произносил какое-то проклятие. Лежал, не двигаясь, провалился к сон… И тогда мне на какой-то миг показалось, что он перестал дышать. Вскочил и сбежал по ступенькам вниз, но перед самой дверью замер, позвав охрану, чтобы пульс проверили. Жив… И я не знаю, чего тогда во мне было больше — разочарования или облегчения.

А дальше, когда его организм справился во всей этой дрянью, когда к нему вернулась способность соображать и осознавать, только тогда я перешагнул порог, чтобы столкнуться с его опустошенным взглядом.

Мы молчали… казалось, что это длилось часами, а в комнате повисло тяжелое, каменное напряжение, которое сдавливало виски тянущей, пульсирующей болью. Никто из нас не произносил ни слова, только взгляды, в которых каждый прочитал свое.

— Посмотрим видео, Зверь… Ты его видел уже, ничего нового… но посмотрим в последний раз.

Он ничего мне не ответил, только зубы сильнее сжал, молча наблюдая за моими движениями. Я включил запись и остановил на том самом моменте, который тогда стал для меня озарением.

— Видишь это, Макс? Видишь? Этот след не от ее обуви… И на том другом видео, — я сделал паузу, наблюдая, как в его глазах вспыхнула злость, — там не твоя жена. Там совершенно другая женщина…

Опять ни слова, только я-то понимал, что творится там, за этой образцовой броней. Там, сквозь гнилую почву, начинала пробиваться свежими ростками надежда. Надежда, которую ему самому придется растоптать и раздавить, потому что он больше не имел на нее права.

— Я вижу, Зверь, ты все еще мне не веришь. Так я продолжу… Не против, нет? — я чувствовал какое-то извращенное удовольствие, открывая ему правду и наблюдая за тем, как она постепенно его убивает, бьет поддых, все еще позволяя держаться и выбирая очередное место для удара. — Вижу, что нет… Ну, как говорится, прошу… — включая при этом запись откровений Ефима…

Он слушал своего бывшего охранника, с каждым словом понимая, насколько близко подпустил к себе эту продажную тварь. К себе, своей семье, Дарине… от меня скрыл, а его сторожевым псом к ней приставил. Не выдержал и бросился ко мне, хватая меня за рубашку. Тишину разрезал надсадный рев.

— Почему ты мне, бл***, не сказал раньше?

О-о-о, я был благодарен ему за этот срыв. За эмоции, которые наконец-то прорвались наружу, давая волю и моим. Я оттолкнул его от себя и ударил кулаком в челюсть. Мне хотелось его крови сейчас. Его злости. Его ненависти. Агонии. Его отчаяния от того, что сделал. Он встряхнул головой и опять двинулся на меня. Только зря. Не мог силы рассчитать. Ослаб сильно за эти дни. Без еды, терзаемый ломками наркотика и воспоминаний. И я со всей силы впечатал его в стену.

— Потому что, бл***, мне некому было рассказывать. Некому, твою мать. Потому что ты запер ее и поступил с ней как последний мудак. Вот почему… Я бы рассказал тебе. Я бы с тобой все это бок о бок прошел, только ты же Зве-е-ерь, ты же все са-а-а-ам… Вот и теперь сам. Понял? Вали отсюда и забудь, что у тебя был брат… Был. Когда-то…


Даже при воспоминании о том дне душу яростью заливает, она волнами накатывает, каждая сильнее предыдущей. Наверное, никогда не пройдет это. Не забудется. Когда разбивается доверие, оно сотнями осколков впивается в кожу, а их уколы напоминают о себе в самые неожиданные моменты.

Осушил залпом бокал и направился к выходу из кабинета, а когда дверь отворилась и я увидел на пороге Макса, то не поверил вначале своим глазам. Какого черта? Что он тут делает? только он не оставил мне времени для размышлений, переходя к диалогу.

— Граф, мне помощь твоя нужна… Это последнее, что я попрошу у тебя. Клянусь…

ГЛАВА 21. Максим

Винил ли я себя? Сожалели ли я?

Что вообще означает чувство вины? Винить себя можно за какие-то ошибки, за разбитый стакан, за треснувшее стекло. Я себя не винил. Я себя убивал. С наслаждением, методично, уверенно. Секунда за секундой. А вина — это так просто. Покаялся, повинился и сам себя простил, или другие поверили и простили. Легко. Привычно. Так обыденно. Мы так и делаем по жизни. Никто не любит быть сам с собой в полном диссонансе. Никто, кроме меня. Я с этим диссонансом родился. Мое привычное состояние. Вражда с самим собой, война на смерть.

И сожаление — мелко, ничтожно. Я сожалел только об одном — что все же поверил себе когда-то, что именно ей не смогу сделать больно. Поверил с каким-то едким сомнением, с ужасающей осторожностью, с эгоистичным желанием все же попробовать, каково это — быть любимым ею. Класть голову ей на колени и замирать, когда ее пальчики гладят звериную морду, лаская. В глаза ей заглядывать и охреневать, что там всегда дрожит мое отражение. Поверил, что и у таких конченых отморозков тоже может быть свое нежное, до дикости неожиданное счастье.

Об этом я сожалел. Не стоило верить самому себе. Надо было рвать все к чертям и держаться от нее подальше. Тогда бы у нее был шанс, а сейчас я уже понимал, что сожалеть слишком поздно. Я не видел себя иным, не видел иного исхода при том, что тогда на меня обрушилось. Просто жизнь чудовищная, проклятая тварь. Она не должна сводить вместе таких ублюдочных мразей, как я, с такими чистыми и нежными, как Дарина. Я виноват, что позволил этому цветку обвиться вокруг моего мрака и поглотил его, подрал, разорвал на клочки. Искать себе оправдания? Я не искал. Зачем? Когда шел к ней, уже знал, что иду убивать нас обоих. Ее и себя. Я помнил каждое мгновение, осознавал все, что делаю с ней и с собой. До каждой детали. До мельчайшей подробности. Со стороны. Видел ее лицо, слышал, как она кричит и орал вместе с ней. Выпустил чудовище на волю, и оно пировало, оно разрывало ее и не могло уже остановиться. Каждый крик едким ядом по венам. Я убивал ее намеренно долго, потому что знал, что больше не притронусь к ней, что это конец. Я растягивал нашу агонию и разбавлял ее звериной жестокостью, наслаждаясь нашей болью. Я бы тогда перерезал себе горло, если бы не причинил ей боль. Не было во мне похоти впервые, было желание унизить так, как может унизить мужчина женщину, трахать так, как позволяла Бакиту. Превратить в кровавую пелену то, чем она наслаждалась с другим. Наказать, чтоб прочувствовала каждую грань моего безумия.

Ни одной женщине в своей жизни я не причинил столько физических страданий, как своей девочке в ту ночь. Да. Тогда она еще была моей. Каждым толчком в ее истерзанную плоть, как необратимость, в грязь, в пропасть. Как последнюю тварь. И понимал, что все равно люблю ее, все равно люблю до дикости, до какого-то адского исступления, до отчаянной пустоты в голове. Сквозь черный туман, ударами по извивающемуся телу, и самого подбрасывает от свиста кнута, от запаха крови, от ее слез и стонов боли.

Они вторили моим. Я тоже стонал. Мне было так же больно ее убивать, как и ей умирать подо мной. Только перед глазами какими-то кровавыми обрывками она там, под Бакитом, извивается, орет, скулит, просит не останавливаться, и я бью. Еще, еще и еще. Не останавливаясь. Как и просила ЕГО.

Когда пришла какая-то безумная, извращенно-острая разрядка, я сдавил такое нежное, мягкое горло сильнее, ища ее взгляд, чтобы в них мое отражение застыло, а она не открывает свои глаза, слезы по щекам катятся, цепляется пальцами за мои запястья и не открывает.