* * *

Vati нет дома, он уехал, как все папы, давно, странная жизнь без мужчин, в деревне мужчин совсем не осталось, только немощные старики, больные да дурачки, не считать же Fremdarbeiter, которые работают в полях, это не мужчины, это военнопленные, мужчины далеко, они воюют с врагом, весь мир против нас, враг нас окружает, он хочет нашей смерти, а мужчины нас защищают, они пишут нам письма, женщины целыми днями читают и перечитывают письма от своих мужчин, но в деревню они возвращаются редко, раз в год на побывку или мертвыми, в военной форме, как герр Зильбер, сосед, но Vati – нет, он не носит форму, и он не умрет, потому что у него одно ухо глухое, повезло, он работает в Леверкузене, в лаборатории, это важная работа, он делает лекарства, только теперь не для животных, а для людей, чтобы люди могли спать…

* * *

На второй день без Рафаэля Саффи, сидя в гостиной в уголке кожаного дивана, качает Эмиля. Все тихо, воркуют голуби, чирикают воробьи, а так все тихо, блестит полированная мебель, кончается день, приходит ночь, Саффи уже две ночи не смыкала глаз, ей страшно, и все тихо.

И вот что самое удивительное: каждый раз, когда все тихо и спокойно, погода хорошая, окна открыты, из них доносится музыка и вкусные воскресные запахи, дома не сидится, люди вышли в садики, мастерят кто что, болтают… и вдруг – ад, крики, развалины, исковерканные трупы – и так же внезапно снова наступает тишина, все спокойно, и небо опять безмятежно голубое…

Саффи прижимает Эмиля к груди, ему шесть недель, он поел и срыгнул, он спит и блаженно улыбается, и тоненькая струйка молока стекает из уголка его губ. Она вытирает ее чистой тряпочкой.

* * *

Запаха мужчины не хватает во всех домах, ни кожи, ни табака, ни мужского пота, пахнет крапивным супом и материнским страхом, а на деревенских праздниках старики играют как могут вальсы Штрауса… и женщины танцуют с женщинами.

Мама Саффи поет. Она прижимает к груди двухмесячного Петера, дитя прошлогодней побывки, ну да, работа на заводе Байера – не синекура, это тоже военная служба, нельзя поехать куда захочется и когда захочется, Петер зарылся головенкой в мамину грудь, а она поет, для него и для других детей, “Alle meine Entchen schwimmen auf dem See”, все мои утята плавают в озере, плавают в озере, их пятеро, они облепили ее, тискают, хватают за что придется, каждому хочется ее потрогать, хоть краешек платья, хоть локоть, хоть локон, Kopfchen in das Wasser, Schwдnzchen in die Hцb… Она качает Петера и поет, и почти ничего больше не слышно, почти ничего, головкой в воду, хвостиком вверх, нет, это не самолетное эхо отдается в теле Mutti, это ее песенка, но потом – никуда не денешься – они явственно слышат за песенкой тот самый знакомый гул, и вот оно: протяжный свист, и ночное небо взрывается салютом, загорается тысячей елочных свечей, О Tannenbaum, и Саффи больше нет, нет ничего, кроме леденящего ужаса, тряски, вихря, воздушного смерча, снаряды рвутся, кажется, в ее голове – словно череп раскалывается, трескается, – и звенят, разлетаясь, осыпаясь, оконные стекла, веселый звон – ха-ха-ха, динь-дон, ряженые идут! – а потом крик.

Бесконечный женский крик, он раскалывает вас надвое с головы до ног, как молния раскалывает небо. Это не здесь так истошно кричат, здесь мы – вот они все, забились в один угол горкой ручек-ножек, – это рядом, в соседний дом, наверно, угодило, неужели никогда не прекратится этот крик? Да что же это такое?

Все кончилось. Самолеты улетели, и снова тишина, слышны только рыдания фрау Зильбер, соседки. Сегодня ее очередь, не наша, крыша ее дома обвалилась, и ее дочке Лотте, семи с половиной лет – Лотта, лучшая подружка Саффи, та самая Лотта, с которой Саффи играет по воскресеньям в лошадок, Mensch argere dich nicht, не переживайте, это игра такая, жизнь такая, если я попаду на ту же клеточку, что и ты, тебе не везет, возвращаешься в конюшню и не можешь выйти, пока не выкинешь шестерку, кидаешь-кидаешь кубик, а шестерки все нет, не везет, но стоит ли переживать, надо уметь проигрывать, если ты хороший игрок, ведь игра есть игра, жизнь есть жизнь, воспитание, хорошие манеры, где розы, там и шипы, привыкай уже сейчас, можешь тяжко вздохнуть, но потом лучше пожми плечами и постарайся рассмеяться, потому что игра есть игра, правда? – Лотте размозжило правую ногу и правую руку большой потолочной балкой.

Саффи прибегает вместе с мамой: Лотта так и лежит там придавленная, без движения, без сознания – мертвая? – нет, не мертвая, она дышит, но руку и ногу не вытащить из-под тяжелой дубовой балки, там сплошное кровавое месиво.

* * *

Эмиль спит. Сирена! Липкий страх сжимает горло Саффи, и, прежде чем до нее доходит, прежде чем ее мозг успевает осознать хоть одну спасительную мысль: звонок, не сирена, Париж, не Берлин, взрослая, не маленькая, – у нее перехватывает дыхание.

Звонок, не сирена.

Иди к двери, открой, ничего не взорвется, никто не умрет.

Это консьержка, мадемуазель Бланш. Ей бы не хотелось, чтобы Саффи подумала, будто она вмешивается не в свои дела, но… она немного обеспокоена: никто не выходит из квартиры месье Лепажа, с тех пор как он уехал двое суток назад. Она решила наведаться, просто для очистки совести.

– Вот, мадам, – она протягивает конверт, большой, но не такой уж толстый, – я не смогла просунуть его под дверь.

От этой лжи все ее рябое одутловатое лицо заливается краской, даже родинки становятся темнее, что не мешает ей воспользоваться случаем и внимательно рассмотреть молодую женщину. Да, похоже, она малость не в себе, эта мадам Лепаж… И выглядит еще худее и бледнее обычного… А так с виду в ней никаких перемен: одета и причесана, как всегда, безукоризненно и заурядно.

– Маленький спит, – говорит Саффи консьержке, словно оправдываясь, что не может предъявить ребенка. Она едва не добавляет: “Он жив”, – но мадемуазель Бланш уже пятится, приложив палец к губам.

– А-а! Простите, он отдыхает! Надеюсь, я не разбудила его звонком…

И спешит ретироваться. Успокоенная. Действительно, очень славная женщина.

* * *

Здесь, собственно, воспоминание Саффи обрывается. Она не помнит, что делали они потом с соседками и со всей детворой, удалось ли им самим сдвинуть балку так, чтобы дом не рухнул окончательно, или приехала “скорая помощь”, автокран, пожарная машина… Ее воспоминание обрывается здесь, но в память врезалось еще одно: сирень в цвету, сирень и ветер, потому что этот апрельский день был ясный и ветреный и возле дома фрау Зильбер кусты сирени трех цветов, белые, лиловые и густо-фиолетовые, качались на ветру. И так хорошо на этом ветру дышалось, и запах сирени щекотал ноздри Саффи – смотрите, сирени ничего не сделалось, она красивая, она беззаботная, как будто мир только что сотворен, как будто Боженька под вечер взглянул, довольный, на Свое творение и ушел спать – отвернувшись от дома, где Лотта под балкой потеряла сознание от боли, Mensch argere dich nicht, стоит ли переживать, это ведь только игра, посмеемся и начнем новый кон, а если проиграешь, все равно смейся, потому что главное – не оказаться плохим игроком…

* * *

Саффи укладывает Эмиля в кроватку, у него есть своя отдельная комната, детская для маленького французского мальчика, обои с самолетиками, плюшевые зверушки на этажерках, комод, где все аккуратно разложено (в верхнем ящике пижамки, в среднем пеленки, в нижнем распашонки), кроватка с сеткой и стол для пеленания, а на нем бутылочка с водой, детский крем, присыпка для нежной детской попки, маленький гребешок и шелковистая щеточка для шелковистых детских волосиков… Она накрывает его теплым одеяльцем (только до подбородка, не с головкой!) и заводит музыкальную шкатулку, бабушкин подарок, которая играет “Лебединое озеро” Чайковского.

* * *

Музыкальные инструменты такие же глупые, как птицы, думает Саффи. Они не умеют молчать. Кусты сирени никогда не перестанут раскачиваться на ветру, ветер – дуть, небо – безмятежно голубеть, а птицы и флейты – петь…

* * *

Лотта умерла. Им так и не удалось ни сдвинуть балку, ни вызвать “скорую” и аварийную службу, она так и лежит там, уже мертвая, мертвая, а у фрау Зильбер нет других детей, и она сидит на крыльце, уткнувшись лбом в колени, обхватив ноги руками, и тихонько качается, как ветки сирени на ветру, без конца, без остановки. Когда наступает вечер, мама Саффи берет за руку маму Лотты, которая теперь ничья мама, и уводит ее в их дом: их дом в тот день еще цел. Она сварила молочный суп с картошкой, но ничья мама отказалась есть, села в уголке у погасшей печки, в той же позе, уткнувшись лбом в колени, обхватив ноги руками, и качается, качается…

Саффи, ее братья, сестры и мама, сидя вокруг стола с молитвенно сложенными ладонями и опущенными глазами, от всего сердца благодарят Боженьку за Его благодеяния. Жизнь для них в этот вечер – несказанное блаженство, потому что никто из них не Лотта: их языки могут распробовать суп, их прижатые друг к другу ладони теплы, а не холодны, шесть их голосов хором повторяют слова молитвы. Каждое мгновение этого вечера являет им Божью милость – ведь ничья мама все качается в углу, напоминая, что никто из них не Лотта, нет, каждый остался собой, живым и полным жизни, и руки и ноги на месте, и зубы во рту тоже, и живот, в котором теплеет от горячей вкусной еды.

* * *

“Лебединое озеро” оборвалось на полуфразе. Эмиль дышит часто и ровно.

Но как же мы ухитрились нажить столько врагов? Почему они преследуют нас здесь, у нас дома, жгут и убивают, что мы им сделали?

Саффи не знает, кого об этом спросить.

Она забирается к маме на колени, жмется к ней, мама-гора, мама-лес, мама-океан, мама-небо, мама-Вселенная, Саффи в кольце рук Вселенной, как тогда, когда она была маленькая, почему нельзя остаться маленькой навсегда – “Правда, что это нечистый хочет нас убить?” Так говорят соседки, враг – der Teufel, у него огненные глаза и зубы как остроконечные пули, рев его машин поднимается из земных недр, он летит неведомо откуда и ненавидит нас лютой ненавистью, он хочет стереть нас с лица земли, уничтожить наши города и заводы, наши поля и железные дороги, каждую ночь, почти каждую, кружит он над нами и повсюду сеет смерть, дрожат стены, дребезжат стекла, лопаются лампочки, а над головой завывает, и громыхает, и рыщет, то удаляясь, то приближаясь вновь: близко – далеко – близко – далеко…