Надо было остановиться и посидеть, подумать. С большим усилием я заставил себя остановить выбор на первом попавшемся полугнилом стволе и сесть.

Ещё полчаса — и станет совсем темно. Даже если меня тут не съедят, ночь будет плохая: холодная и мокрая. Хорошо хоть, что нож и спички при себе. И вот тут пришла радость: уже не хочу, чтоб меня съели! Меня ждёт женщина, единственная… И так далее. В общем, паника сама по себе, а выбираться давно пора. Зря, что ли, служил в ВДВ? Да и стыдно сибиряку блуждать в родной тайге.

Тут я и услышал далёкий густой гул мотора. Как на заказ. Километрах в двух. Но за полчаса по сухому лесу это вполне преодолимое расстояние. Теперь главное было — на радостях не повредить в буреломе ногу.

Мотор гудел на одном месте. Время от времени его перекрывал истошный металлический визг, будто в сибирскую тайгу забрёл слон и заблудился. Мне так и хотелось откликнуться таким же воплем, потому что я уже понял, куда зовут меня эти звуки.

Я вышел не к шоссе, а к буровой вышке. Под визг затаскиваемых в станок обсадных труб мне сообщили чумазые люди, что вот по этой разбитой дороге до шоссе «всего шесть километров».

В полной темноте явился на склад и услышал от жены то же, что сказал ей вчера: «Больше ни в какой лес не пойдёшь». И добавку: «Завтра». Но стояло полнолуние — лучшее время сбора этой самой растопырки. Через день я дошёл до болота по компасу и нарезал охапку стеблей вместе с корнями. На обратном пути отыскал корзину и рюкзак. Кстати, инженеры из аппаратного цеха сказали, что растопырка имеет более приличное название — сабельник. Её стебли и в самом деле загнуты, как сабли. А растопыркой зовут из-за лапчатых листьев и лежачего роста во все стороны.

* * *

Забавно оказалось: мы одинаково боимся друг за друга. Значит, похожи. Такое случается редко. Это надо беречь.

Тоже забавно: употреблять в любви слово «надо». Она, говорят, не дружба, как кошка не собака. «Любовь свободна, мир чаруя». Не чепуха, но и не истина. Просто одна из правд. А моя правда в том, что слово «надо» для любви вполне подходит. Если жить одной свободой, получится не любовь, а таёжный дикий бурелом. Заблудишься и сломаешь — не ногу, не шею, так судьбу. А у меня судьба и так вся в переломах. Пора и ум употребить. Которого у меня так много. В общем, беречь любовь — надо. И всё тут.

Я пристрастилась ходить в лес. Там хорошо думается. Притом совершенно без вреда для ориентировки. Иван, хоть и местный, в чужом лесу заблудился и больше без компаса не ходит. А я чувствую себя в тайге ещё увереннее, чем в родных горах. Мне вовсе не кажется, что вот таких мест, как это, я встречала уже много, что все кедровые стволы одинаковые, что все заросли кипрея, крапивы или шиповника — похожи друг на друга. Зато мне кажется, что я каким-то чувством, не похожим на обоняние, различаю все запахи, все оттенки форм и цветов. Так, может быть, дирижёр слышит отдельно любой инструмент в самом большом оркестре и может отличить все тонкости исполнения одной вещи разными оркестрами. Он дирижирует, а сам, может быть, размышляет при этом на любую отвлечённую тему — скажем, о причёске молодой дамы, которую случайно мельком видел вчера на улице.

Мне в лесу легко думается, но мешает одна ужасная мелочь. Если выхожу к какому-нибудь ручью, холодная могилка внутри начинает расти и леденеть. Моё бедное дитя зарыто далеко, на таком же бережку, а в больной воде полощется презерватив.

Сначала я научилась издали различать прибрежные растения, чтобы не приближаться к ручьям и речкам. Но потом заставила себя это преодолеть и подолгу смотрела в чистую торфяную воду. Я думала о моряках, которые брали такую воду в кругосветки, потому что она не портится в бочках. Я думала о живых быстрых окуньках и ельчиках, которые живут в этой воде. Что они, бедненькие, едят зимой, когда нет паутов, мошек и комаров?.. Не моё слово — «бедненькие». Свирепая горянка — и такое слово. Родилась я такая или смесь культур сделала меня такой? Если да, то почему же время от времени в голове складываются зверские планы диверсий?

Те стеклянные «яички» с гексогеном внутри, которые хранятся на нашем складе, таят грозный кумулятивный эффект. Они под землёй пробивают огненным жгутом обсадную металлическую трубу, бетонную заливку и полметра гранитной породы. Из этих дырочек и стекает в забой нефть, а потом её выкачивают на поверхность. Наш взрывник Гриша рассказывал мне всю эту теорию, а меня так и подмывало спросить: «Детонаторы применяете с гремучей ртутью или с азидом свинца?» Но зачем удивлять человека? Я спросила: «А как же взрыв идёт по этому детонирующему шнуру целых пятнадцать метров и не разрывает его?» Вполне дилетантский вопрос. И Гриша с улыбкой объяснил, что весь шнур взрывается мгновенно, разом, потому он и называется — детонирующий. А от него срабатывают в перфораторах промежуточные детонаторы, вот эти блестящие колпачки. А от них взрываются сами заряды… Я слушала с глупой физиономией, а сама думала: «Обыкновенным пластилином лепить заряд на стенку нефтехранилища, к заряду — детонатор, моток провода. И никакой пластид не нужен. Пять тысяч тонн нефти разом, вах-х-х». И ужасалась: «О чём думаю?!» И удивлялась, как крепко заквашены мозги шахидской начинкой. И шла на берег ближайшего ручья — думать об этой жуткой особенности подсознания. И додумывалась до нечистой силы, которая соблазняет правоверного на злодейство. Искушает. Подбивает. Толкает, как из поезда на ходу. Ш-ш-шайтан.

Нет-нет, шайтан, не выйдет. Пусть всё человечество впадает в детство, а моё детство кончилось. Я теперь предпочитаю восхищаться богатствами родного русского языка: «Искушает, соблазняет, толкает, подбивает, настраивает, настрополяет, увлекает, завлекает. «А меня — развлекает. Ни в одном языке нет стольких синонимов. И ничего интереснее знать не хочу. Не желаю. Не намереваюсь до снега, и грибов, и ягод заготовили довольно. Особенно много насушили рябины: она мощно уродила — к суровой зиме.

Успели и познакомиться со всеми, кто работал на базе. Тут была разница: жить на базе или там работать. Главные наши добытчики, партийцы, на базе только жили. Начальник смены получал по телефону заявку от буровиков или от другой добывающей службы, и партия из пяти человек на двух машинах к точно назначенному времени выезжала на куст. Кустом называется площадка, с которой буровики проникают под землю. Они за несколько месяцев пробуривают полтора десятка скважин, расходящихся, как корни, в разные стороны, и в разрезе это действительно выглядит, как корневая система растения. Только на поверхности растут не стволы и не ветки, а насосные устройства, которые получше любого дерева сосут из земли чёрную кровушку. Несколько кустов — промысел. Несколько промыслов — месторождение. Несколько месторождений — площадь. Но это для сторожа неважно. Ни кустов, ни партийцев сторож при взрывчатке не видит. Он каждый день видит взрывника Гришу, который получает у него заряды. Он видит механика и моториста из гаража, которые приходят к нему поболтать, а в свободное от болтовни время ремонтируют машины партийцев, не зная ни дня, ни ночи, потому что добыча идёт круглосуточно, дороги у кустов плохие, скважины капризные. Так же круглосуточно работают и аппаратчики. Это высшего класса инженеры, специалисты по чувствительной электронике, аристократы с руками пролетариев. В своём неказистом вагоне они режутся в шахматы, спорят о «золотом сечении» у Врубеля или о музыке, а между делом ремонтируют начинку погружных приборов. Начинка нежная, со стекляшками, а погружают её с изрядной скоростью на километровые глубины, и там она не только испытывает большие давления и температуры, но и подвергается разным ударам и излучениям. Поэтому заключена эта электроника в тяжёлую цилиндрическую броню. Всё это завинчивается и развинчивается огромными мощными разводными ключами. Притом многократно. Потому что после испытания в цеху может снова отказать, а в скважине откажет ещё вероятнее. Как тут не материться или не спорить о классической музыке и «Золотом сечении»? С Машей они, впрочем, спорили о народных средствах лечения. Они разбирались в чём угодно. На пятерых у аппаратчиков было всего два имени — Володя и Толя. Поэтому себя они звали по фамилиям, а мы их нумеровали: три Володи и два Анатолия. Все они, как на заказ, были несосто-явшимися кандидатами технических наук. У всех одна история — не захотели сделать своих начальников соавторами изобретений. Все работали раньше в разных томских институтах и не любили об этом вспоминать: ни денег, ни славы. А на вахте были хоть деньги. И высший комфорт, с точки зрения настоящего работяги: возможность спать прямо на рабочем месте.

Главным постоянным жителем базы был начальник смены. Звали его Палыч. Тоже кандидат наук, только экономических. С геологическим уклоном. Он о себе говорил охотно и зло: «Когда мы начинали, это было служение — общему делу, настоящему прогрессу. Мы, наконец, коммунизм строили. А теперь наука не служит народу, а обслуживает его грабителей. Из этого для меня следует, что надо разбегаться». Когда же аппаратчики подначивали, что, мол, за идею надо бороться, а не разбегаться, он разводил руками: «Я бы рад, да ведь Иван с Машей не дадут карабин!» Он сам себя называл «высокооплачиваемой телефонисткой», а свой образ мыслей именовал «юмором сквозь зубы». Это был настоящий советский человек. Он говорил: «О таких, как я, как раз и мечтали наши первые революционные романтики. Но их поубивали свои же, а мне за них всех приходится нести крест идеализма». Аппаратчики в такой момент мрачно ему кивали. И поправляли: «Не идеализма, а идиотизма». Это были по-настоящему чистые люди, хоть и с вечно грязными руками.

Маша, леди с почти высшим образованием, была среди них почти ровней. А я, сирый, у всех у них с большой охотой учился. Я себя мог чувствовать экспертом только в разговорах о кавказской войне. Но в ней экспертами были все, хоть и не воевали. Поэтому я предпочитал просто молчать. Так и ученье даётся легче, и нервы целее.