Хемсби кажется мне теперь лишь мечтой, чудной сказкой, легендой времен Камелота и короля Артура. Мне остается лишь перебирать в памяти воспоминания и любоваться покрытой орнаментом шкатулкой, выполненной в виде нашего замка. А все собранные нами ракушки сложены в какую-то коробку, и я настолько часто переезжаю с места на место, что даже не могу припомнить, где она теперь, – точно как наша любовь, от которой со временем не осталось и следа. Что касается замка, то его Роберт продал, чтобы оплатить карточные долги, купить еще лошадей или очередной подарок для Елизаветы, помочь ей деньгами в то время, когда она была в немилости, или же оплатить работу портного, который отказывался шить для моего мужа очередной наряд до тех пор, пока не будет покрыт существующий долг. Деньги приходили и уходили невероятно быстро, вот они есть – и вот их уже нет, они напоминали вспышку серебряной молнии, ярко освещающей ночное небо, я не успевала даже следить за расходами своего супруга. Именно этого Роберту и хотелось – чтобы ум мой всегда был несколько рассредоточен и походил скорее на грязную лужу, нежели на кристально чистый ручей. «У тебя есть красота и крыша над головой, ангел мой, – говаривал он, целуя меня в щеку, – и этого вполне достаточно. Я плачу специально обученным людям для того, чтобы они следили за моими тратами и вели счет монетам. Незачем тебе тратить время и морщить свой чудесный лобик над бухгалтерскими книгами, вместо того чтобы вышивать розы на подолах своих бесчисленных юбок. Ты же знаешь, как они мне нравятся, ведь я знаю, что я – единственный мужчина, чьи глаза может радовать такая красота… И вот эта красота», – говорил он, наклоняясь и целуя мои соски, отчего все цифры разом вылетали из моей головы на крыльях страсти.

Глава 9

Эми Робсарт Дадли Хемсби-бай-Си близ Грейт-Ярмута, конец лета 1550 года

И вот настал тот день, тот неизбежный день, когда ему пришла пора возвращаться в Лондон, ко двору, и оставить меня одну. Я на коленях умоляла его взять меня с собой, хотя от одной только мысли об этом мне становилось дурно. Я хватала его за руки, содрогаясь от рыданий. Но Роберт заявил, что король еще не вошел в возраст и слишком юн для женитьбы, а потому присутствие женщин при дворе считается крайне нежелательным. Мужчины старались не брать с собой жен и дочерей, за исключением особых праздников и прочих торжественных случаев. Во дворце не разрешалось жить даже сестрам короля – они могли лишь наносить редкие и недолгие визиты. Но он пообещал, что скоро пришлет за мной и я присоединюсь к нему на какое-то время, чтобы он представил меня ко двору, а когда это случится, у меня не будет много времени на сборы. И все свои роскошные туалеты я должна буду подготовить заранее, что, по его мнению, займет меня и развлечет на время его отсутствия. Подготовка к отъезду должна была скрасить мое ожидание и одиночество, умерить острую боль тоски по супругу.

Тогда я еще этого не понимала, но уже зазвучали первые тревожные звоночки, появились первые стежки в этом узоре – ведь именно эта отлучка стала первой в череде вечных его разъездов, во время которых я была предоставлена сама себе, слугам, а то и вовсе незнакомцам. Моим уделом стала бесконечная разлука с мужем, бесконечное и тщетное ожидание его возвращения.

Перед отъездом он пригласил художника, чтобы тот запечатлел мой образ. Роберт хотел заказать ему миниатюрный потрет, который носил бы на сердце и каждый вечер ставил бы у изголовья кровати, прежде чем погасить свечи, чтобы по пробуждении первым, что он увидит, было мое лицо. Он заказал для него рамку с петелькой, через которую мог бы продеть ленту или цепь и повесить портрет на шею, чтобы я повсюду и всегда была с ним. Глубоко тронутая его словами, уже перед самым сном я отыскала в стоявшей на туалетном столике изящной деревянной шкатулке пару своих лент для волос и, усевшись у камина, сплела из них атласную цепочку для своего будущего портрета.

– Я выбрала желтую, это мой любимый цвет, цвет лютиков, на которых у реки мы впервые любили друг друга, лежа на молодой весенней траве, под голубым небом, – пояснила я.

Роберт подошел к моему туалетному столику и достал оттуда еще одну ленту, которую передал мне, одарив поцелуем.

– Возьми еще и розовую, цвета этих двух бутонов, что я так люблю ласкать и целовать и которые расцветают под моими пальцами и губами буйным цветом, – сказал он, потянувшись к моим соскам, просвечивающимся через тонкий лен рубашки.

К моему удивлению, художник оказался… женщиной! – ясноглазой цветущей фламандкой с соломенными волосами, уложенными в сложную прическу из покрытых лаком и переплетенных лентами косичек, от которых у меня голова шла кругом, когда я пыталась разглядеть их хитросплетения, найти начало и конец каждой из них. Я была потрясена – ведь должен был приехать мужчина. Знаю, звучит глупо, но тогда я и не знала, что женщины тоже бывают художниками. Мне казалось, что человек этой профессии, берущий в руки кисть, в нашем обществе непременно должен иметь член в штанах.

Слезы выступили у меня на глазах, когда Роберт стал распекать меня за невоспитанность, за то, что я «повела себя, словно необразованная крестьянка», знакомясь с нашей гостьей. Ее же он галантно взял под руку и попросил прощения за «столь очевидное отсутствие всяких манер» у своей жены, заверяя художницу, что «не все в этом доме – неотесанная деревенщина».

Но она добродушно рассмеялась. Очень мягко она протянула руку, взяла меня за подбородок и закрыла мне рот.

– Слишком хорошенький подбородок, чтобы так долго попирать им пол, будет жаль, если вы вдруг проглотите муху, уж лучше угоститесь конфетой, – сказала она по-английски с совершенно очаровательным акцентом.

Затем она открыла маленькую коробочку со сластями, висевшую на плетеном шнурке на ее талии, и, словно я и вправду была маленьким ребенком, вложила мне в рот медовый засахаренный фрукт. Пока я наслаждалась его вкусом, женщина показала мне миниатюру на крышке этой коробочки, на которой она изобразила своего сына Тобиаса.

Ее звали Лавиния Теерлинк[14], она специализировалась на миниатюрных портретах, которые писала крошечными, тончайшими кисточками, каких я прежде не видела. На фоне ее изящных ручек, мастерски управлявшихся с красками, мои собственные казались неуклюжими и огромными, как медвежьи лапы. Она показала мне свои краски: дорогую, но очень красивую голубую, изготовленную из ляпис-лазури, которой она любила рисовать фон для всех своих портретов, «это – словно подпись, только без слов», пояснила она, богатую зеленую, сделанную из измельченного малахита, и красную, из толченых насекомых, живущих в земле. Из последней еще делают кошениль, румяна, которыми придворные дамы так любят разрисовывать свои щеки. Она также показала мне длинную нить с нанизанными кусочками малахита и ляпис-лазури, которую она всегда носила с собой, чтобы не остаться внезапно без запаса драгоценной голубой или изысканной зеленой краски. В любой момент она могла снять с нити камень, измельчить его и получить нужный ей цвет.

Все это казалось мне чем-то невероятным, изумительным, настоящим чудом, и я целыми часами любовалась ее набросками и миниатюрами, как уже завершенными, так и теми, что художница еще не дописала. Я задавала ей уйму вопросов о том, как изготовляются краски и достигаются нужные для картины оттенки, о людях, чьи образы запечатлены ее талантливыми руками и крошечными кистями. Уверена, я сильно досаждала ей всеми этими расспросами, но она лишь улыбалась и уверяла меня, что это не так и что она искренне надеется, что сын ее станет таким же, как я, любознательным и полным энтузиазма, когда подрастет.

Я нервничала, позируя ей для портрета, но Лавиния успокаивала меня, рассказывая всякие истории о своей жизни, о длительных путешествиях и о людях, которых она встречала на своем пути и рисовала. Она поведала мне о том, что оставила отчий дом в Бельгии и прибыла в Англию после того, как Ганс Гольбейн отправился в мир иной, оставив двор Тюдоров без таланта, способного запечатлеть красоту придворных дам и кавалеров. При дворе она стала художницей его величества короля Генриха VIII, который платил ей «огромную сумму, целых сорок фунтов в год. Столько даже великий Гольбейн не получал!»

«Король-великан», как она прозвала Генриха, который и вправду сильно поправился и оплыл жиром в последние годы, был искренне очарован своей новой придворной художницей и назвал ее «фламандская фея» – потому что ее работы были невероятно миниатюрными, тонкими и чарующими. Он не раз повторял ей, что не будь он таким старым и слабым, то наверняка усадил бы ее к себе на колени.

Она написала портреты всех его детей, от драгоценного наследника престола Эдуарда, которого король окрестил «золотым мальчиком, сияющим во тьме», до набожной и благочестивой старой девы Марии и решительной Елизаветы с огненными волосами, которые запомнились Лавинии тем, что были великолепным фоном для ее бледного лица. «Уверена, эта девушка принесет в мир свет, – твердила Лавиния, – готова поставить на это последнюю свою кисточку!» От нее я узнала, что она написала и тот портрет принцессы, что мой супруг прятал в своем сундуке под льняными рубашками. «Понимаю, меня могут обвинить за такое в измене, – призналась Лавиния, – но именно она – истинная наследница престола, а не мальчик; не будь у него члена в штанах, никто бы никогда не увидел в нем величия королевского рода. Ведь не мужское достоинство делает монарха великим!»

Она также написала портреты трех племянниц короля, сестер Грей – мрачной леди Джейн, находившей удовольствие лишь в чтении, тихой мышки, которая превращалась в свирепого льва, стоило лишь упомянуть при ней протестантскую веру; изящной и миниатюрной Кэтрин, принимавшейся стрелять глазками и вертеть юбками при виде любого живого существа в штанах и обожающей покорять мужские сердца; маленькой Марии (хоть об этом художницу не просили и никто не заплатил ей за эту работу), горбатой карлицы, которую стыдливо прятали ото всех ее опозоренные и разъяренные родители. Лавиния нарисовала ее по доброте душевной, чтобы девочка не чувствовала себя обделенной. «Миниатюрное также может быть прекрасным», – сказала ей художница, вручая портрет, за что леди Мария Грей вознаградила ее едва уловимой улыбкой, которую на ее лице видели немногие. Она даже сделала эскиз платья, которое, благодаря множеству оборок и кружев, прикрыло бы безобразный горб и сделало этот изъян изящной фигуры девочки менее заметным, посоветовав девочке «показывать этот эскиз портному всякий раз, когда будешь заказывать новые платья. Думаю, тебе подошел бы темно-бордовый бархат», – сказала она, считая, что этот цвет придаст светловолосой малышке «царственный вид».