Она начала с миниатюры, потому как времени оставалось мало, а Роберт хотел взять мой портрет с собой.

Я выбрала темное, но модное платье из блестящего атласа, который при разном освещении казался то черным, то небесно-голубым. Квадратный вырез корсажа был украшен широким, вышитым золотыми нитями узором. Из-под корсажа едва выглядывала рубашка из газовой ткани, край которой был расшит крошечными левкоями. Мои атласные подрукавники и юбки кремового цвета были отделаны богатым золотым кружевом, их также украшали вышитые солнечные лютики. Хотя я и знала, что ни рукава, ни юбки не поместятся на миниатюре, мне нравилось это платье, потому что оно напоминало мой подвенечный наряд, который я должна была надеть уже совсем скоро, чтобы позировать для портрета в полный рост.

На шее у меня висело длинное сверкающее ожерелье из цветов, сделанных из синих сапфиров и бриллиантов в золотой оправе. Его купил мне отец во время нашей поездки в Лондон, ставшей для меня первой и последней. Мне тогда было всего пять лет. К лифу я приколола брошь, которую он также купил мне в тот день, несмотря на неодобрение матери, недовольно поджавшей губы, когда я с радостью приняла этот подарок. Прелюбопытнейшая вещица – золотой диск, покрытый орнаментом и похожий на старинную монету или круглый щит, посередине украшенный вырезанным из оникса профилем Юлия Цезаря с его выдающимся носом и короной в форме венка. Я любила эту брошь и часто ее надевала. Для портрета я приколола к платью с помощью этой броши небольшой букетик из желтых левкоев, символа замужества и супружеской верности, несколько дубовых листочков и веточку с желудями, чудесно обрамлявших это милое украшение. Я хотела, чтобы даже тот, кто не будет знать моего имени, увидев эти дубовые листья, желуди и левкои, понял, что я принадлежу Роберту и буду любить его искренне, по-настоящему, всем сердцем, телом и душой до конца своих дней, и если будет на то Божья воля, то и вечно на небесах.

Я хотела, чтобы каждый, кто думал, что Роберт женился на неотесанной деревенщине, понял, что я могу держаться ничуть не хуже всех этих элегантных и высокородных придворных дам, что дочь сквайра может позировать для портрета ничуть не хуже прочих. И если бы я присоединилась к их кругу и какого-нибудь чужестранца попросили найти среди множества леди ту, которая не представлена ко двору, он не сумел бы отличить меня от них.

Лавиния вошла в мою комнату, когда я одевалась. Когда она увидела меня с распущенными волосами, то попросила так их и оставить, чтобы она могла изобразить волны кудрей цвета золотого урожая, спускающиеся до самых моих бедер. Но я заупрямилась и отказалась, попросив Пирто заплести их в гладкую и тугую косу и сколоть волосы на затылке так, чтобы не выбивался ни один локон, а затем надела белый атласный французский чепец, отороченный золотой лентой с длинной черной шелковой вуалью сзади. Теперь я была замужней дамой, чем очень гордилась, а потому мне хотелось подчеркнуть этот свой статус, сообщить о нем всем, кто увидит этот портрет. Я даже попросила Лавинию нарисовать меня с рукой, прижатой к груди, так, чтобы видно было мое обручальное кольцо, но она мягко отговорила меня, потому как такой жест лишь отвлечет внимание от красоты моей броши, а значит, вполне достаточно будет левкоев и дубовых листьев с желудями.

Хоть я и не хотела, чтобы меня по ошибке приняли за незамужнюю девицу с распущенными волосами, по правде говоря, мне и самой больше нравилось, когда они свободно развевались по ветру безо всяких шпилек, которые то и дело кололи кожу на моей голове и вызывали сильную головную боль. Да и разочаровывать Лавинию мне не хотелось, и после каждой нашей встречи, попозировав для миниатюры, я вынимала шпильки, встряхивала волосами и предлагала ей сделать пару набросков, если ей так хочется. Позднее она показала мне рисунок, на котором я печально смотрю в окно, ожидая возвращения Роберта, и еще один, где я с лучезарной улыбкой сижу у подоконника и играю с котами – толстушкой Кастард и черной Оникс, которую я подобрала на улице котенком, испуганно мяукающим и до крайности истощенным. Она была похожа на чернильное пятно на кристально чистом снегу, ребра у нее выпирали через тонкую кожу. Ее сломанный и кровоточащий хвост я попыталась подправить так, чтобы косточки срослись ровно, но он все же остался чуть кривоватым.

За день до отъезда Роберта в Лондон я надела подвенечное платье, чтобы Лавиния могла начать работу над портретом в полный рост. Я как раз только закончила одеваться, когда Роберт вдруг вошел в мою комнату. Я думала, что муж уехал куда-то на целый день, но он вернулся домой, чтобы забрать забытое им письмо, и лицо мое осветила радостная улыбка. Лавиния тут же схватилась за кусочек угля и начала рисовать, пытаясь запечатлеть как можно скорее ту истинную, неподдельную любовь, что озарила мое лицо.

«Это настоящая Эми, – позднее сказала она мне, показывая простой эскиз, сделанный в большой спешке. – Именно так и должна выглядеть невеста, хотя многие корыстные люди в наше время заключают браки не по любви, а по расчету».

По завершении работы картина должна была отличаться от обычных застывших и официальных свадебных портретов, как ночь ото дня, Лавиния гордо заявляла, что изобразит «влюбленную женщину, а не леди, выставляющую напоказ свое подвенечное платье».

Я описала ей тот памятный луг в Сайдерстоуне, и она нарисовала меня гуляющей по нему босиком и купающейся в любви и солнечном свете, с огромным букетом лютиков в руках и развевающимися распущенными волосами. Вечером, накануне своего отъезда, Роберт попросил, чтобы на этом портрете рядом со мной она изобразила еще и гусыню с золотым бантом, которая ест с моих рук. Когда мы с Робертом и Лавинией сидели у камина после ужина, муж поведал художнице историю о том, как я спасла жизнь несчастной птице.

– Это – шедевр, лучшая моя работа, – объявила Лавиния, показывая мне наконец законченный ею портрет.

Роберта на тот момент не было дома уже много недель, и мне захотелось, чтобы и он увидел эту счастливую девушку на портрете, которая, казалось, вот-вот выйдет из золотой рамы и бросится в объятия своего возлюбленного. На лице ее явственно читались искреннее глубокое чувство и пылкая страсть.

– Неужели это я? – ахнула я от удивления, стоя перед картиной, и подняла руку, захотев коснуться этих ярких красок, но тут же нерешительно ее опустила, боясь их смазать. – В душе я именно такая! Спасибо, Лавиния, не знаю, как тебя и благодарить! Теперь наше чувство будет жить вечно, и стоит ему лишь начать увядать, я сразу взгляну на этот портрет, и страсть тут же вспыхнет с новой силой. Спасибо тебе!

Эта картина мне нравилась гораздо больше, чем та миниатюра, которую забрал с собой Роберт, чтобы хранить мой образ у своего сердца, под одеждой, повесив медальон с моим портретом на атласную цепочку, что я сплела для него из лент для волос. Я подумала, что молодая женщина, изображенная на лазурном фоне, выглядит слишком серьезной, степенной и даже печальной, глазам ее и губам будто были чужды смех и даже улыбки. «Неужели это и правда я?» – сорвалось с моих уст прежде, чем я успела прикусить язык. Лавиния заметила, что я несколько разочарована, и решила, что в этом есть ее вина, хотя рисунок был выполнен очень точно. Без улыбки, всегда играющей на моих губах, мой нос казался чуть великоватым, а рот – наоборот, слишком маленьким, отчего создавалось впечатление, будто я чем-то недовольна. Глаза мои казались пустыми, безучастными и скорее серыми, чем зелеными. В них не было обычных моих жизнерадостности и огня. Я выглядела такой холодной, отстраненной и чужой, что портрет представлялся неудачным, ведь на самом деле я была очень теплой, открытой и дружелюбной. Пусть я и казалась несколько застенчивой, это так, но меня нельзя было назвать неприступной, мне всегда хотелось нравиться людям. Я боялась, что все, кому Роберт покажет эту миниатюру, решат, что он женился на глупой и мрачной женщине, чья постель всегда холодна, как могила.

Теперь, когда слишком поздно было уже что-то менять, элегантное темное платье казалось мне неудачным выбором, оно больше походило на траурный наряд. Лучше бы я надела один из приличествующих молодым женщинам нарядов – алый, небесно-голубой или ярко-зеленый или даже облачилась в любимые свои желтые цвета, солнечные, словно лютики. Я была сентиментальной юной невестой, и приданое мое пестрело роскошными платьями, украшенными вышивкой в виде сердец, цветов и любовных узлов. У меня даже было чудесное белое платье, расшитое роскошными купидончиками, сердцами и стрелами из красного и розового шелка. Нужно было надеть один из этих туалетов, они бы показали мой истинный характер – характер девчонки, витающей в розовых облаках любви, а не степенной и элегантной леди, которой я пыталась стать. И не стоило напускать на себя такой серьезный вид – из-за этого лицо мое казалось лицом незнакомки, привыкшей то и дело вертеться перед зеркалом. Даже Пирто, увидев миниатюру, наморщила лоб и спросила: «Где же твоя улыбка, милая моя? Ты здесь совсем на себя не похожа!»

Если бы я была суеверной, то непременно нашла бы сходство между той, что была изображена на этом портрете, и печальной женщиной, которой я в конце концов стала.

Когда большой портрет был окончен, Лавиния собрала свои краски и поспешила ко двору, где ее ожидала щедрая награда, а я снова осталась только в обществе слуг. Несмотря на все мои обеспокоенные письма, полные тоски и печали, Роберт очень уклончиво отвечал на вопросы о том, когда он вернется домой или пришлет за мной. Он попросту не мог – или не хотел – ничего обещать. Я же бесцельно бродила по песчаному пляжу, совсем одна, наблюдала за серыми волнами, накатывающимися на берег, слушала крики чаек над своей головой, иногда собирала ракушки, вспоминая те счастливые дни, когда мы бродили здесь с Робертом и любили друг друга. От этого мое одиночество становилось еще тяжелее.

Две недели спустя, когда я совсем устала ждать и отчаялась, я вскочила с постели прямо посреди ночи, растолкала Пирто и велела: