Почему же все, в том числе и мой супруг, так быстро позабыли о том, как он ухаживал за мной, как он хотел быть со мной? Мы были влюблены друг в друга и после свадьбы, по крайней мере, я была искренне убеждена в том, что чувства пылали в наших – а не только в моем! – сердцах. Впрочем, я могу говорить только за себя, и я знаю наверняка, что любила Роберта Дадли. Да как же я, в свои-то семнадцать лет, влюбившись в первый раз в своей жизни, могла знать, что все это – притворство? Так отчего же вся вина ложится на мои плечи, а жалость и сочувствие достаются Роберту? Почему? За что?

Когда отец умер, Роберта не было рядом. Меня некому было поддержать, кроме славной Пирто. В тот день я, весело напевая, вошла в комнату отца с радостной улыбкой, чтобы накормить его завтраком. Это был день моего рождения, и хоть я и знала, что он об этом даже не вспомнит, но все равно приготовила для нас особенный завтрак – небольшой пирог с яблоками и изюмом, щедро присыпанный корицей. Тем утром я надела чудесное розовое платье, которое ему всегда так нравилось, – еще бы, он ведь всякий раз видел его впервые! Обычно он осыпал меня комплиментами, выспрашивал, не для своего ли возлюбленного я так нарядилась. «Так и есть, – всегда отвечала я, обнимая его и целуя, – я надела это платье для самого любимого своего человека!»

Когда я поняла, что он скончался, то не удержалась на ногах и рухнула на кровать, заливаясь слезами и повторяя «нет, нет, нет!» снова и снова. Мои горячие слезы лились на его ледяную, безжизненную руку, я молила его вернуться ко мне, как будто возможно было вдохнуть жизнь в мертвую плоть. Я всем сердцем желала, чтобы он проснулся и погладил меня по волосам, желала услышать снова его голос, еще хоть разочек. Жаждала, чтобы он сказал снова мне те нежные слова отцовской любви, которая по-прежнему жила в его сердце, хоть он об этом и не помнил. Там, у его ложа, меня и обнаружила Пирто. Когда она попыталась убедить меня, что отца больше нет, и стала оттаскивать от его постели, я вцепилась в его руку и зарыдала еще отчаянней, умоляя нянюшку не говорить так, потому что это не может быть правдой. Даже не знаю, как ей удалось увести меня из его спальни.

Следующее, что я помню, – это как я, одетая во все черное, прижимаю к груди его молитвенник, шагая во главе длинной похоронной процессии. Позади меня шли плакальщицы, Нед Флавердью и еще семь человек, которые помогали моему другу нести в церковь большой оцинкованный гроб. Мои глаза опухли от слез, взор был затуманен, и я боялась, что оступлюсь и упаду в придорожную канаву. Я помню, как положила отцу на грудь букетик лютиков и локон своих волос, перевязанный голубой шелковой лентой, и поцеловала его на прощание. Когда закрыли крышку гроба, я лишилась чувств. Нед Флавердью, как мне рассказали позднее, нес меня на руках всю дорогу до Стэнфилд-холла.

Роберт в письме заявил, что это к лучшему – Господь помиловал моего отца, потому как последние годы жизни мой батюшка походил на младенца, заточенного в теле старика, и, вместо того чтобы лить слезы, я должна благодарить небеса за то, что он «освободился от уз бренного существования». Те редкие случаи, когда тело переживало разум, мой супруг назвал величайшей в жизни трагедией.

Хоть я и считала, что есть доля правды в его словах, но едва ли находила в них хоть какое-то утешение, а потому оплакивала батюшку одна, а не в объятиях любящего мужа. Отцовская любовь казалась мне самым чистым, искренним и нежным чувством, и хоть сам он о нем не помнил, оно продолжало жить в моей душе. Пока отец был жив, само его существование было напоминанием об этой любви, но теперь, когда его не стало… Эту любовь похоронили вместе с ним, и не было больше на свете человека, который дорожил бы мною так же сильно, как усопший батюшка.

Роберт не приехал и следующей весной, когда умерла моя мать. Лекарь сказал, что она не была больна и что женщины со смещением матки, которое случилось у матушки, когда она производила меня на свет, живут обычно долго и счастливо, этот изъян причиняет лишь незначительные неудобства. Однако ей самой нравилось ощущать себя несчастной калекой и вести соответствующий образ жизни, что ее и погубило. «Едва ли поедание конфет в кровати и обсуждение туалетов способствуют крепкому здоровью», – заявил лекарь без капли сочувствия в голосе.

Поскольку у меня не было никаких прав на Стэнфилд-холл, поместье вместе с остальным имуществом матери отошло моему сводному брату Джону. Так что я вынуждена была вернуться в старый добрый Сайдерстоун, столь милый моему сердцу.

К моему удивлению, вскоре ко мне присоединился и Роберт. На этот раз он привел с собой молодую и буйную белоснежную кобылицу, которая скакала позади него, встряхивая шелковистой гривой. Я решила для себя, что не видела никогда лошади красивее этой, но когда потянулась к ней, чтобы потрепать по крупу, Роберт ударил меня по руке хлыстом, оставив пламенеющий след на моей тонкой кисти, и велел никогда больше не приближаться к красавице ближе чем на десять шагов. Он сказал, что станет обучать это животное для особенного хозяина, а потому не потерпит никакого вмешательства с моей стороны. «Я не позволю тебе все испортить, Эми, – заявил он, постукивая рукоятью хлыста по тыльной стороне кисти. – Христа ради и ради всех Его святых, не смей к ней прикасаться!» Поэтому я стала держаться от кобылы подальше, хотя и наблюдала каждый день из окна своей опочивальни за тем, как Роберт дрессирует чудесную белую лошадь. Никогда прежде он не уделял столько внимания одному животному. Мой муж правил ею нежной, но властной рукою, гладил ее, похлопывал по крупу, кормил яблоками, морковкой и сахаром, расчесывал ее белоснежную шерсть, чтобы та сияла, словно атлас, а грива и хвост ее походили на чистейший белый шелк. Ночи напролет он проводил с ней в конюшне, чтобы с беспокойной красавицей ничего не случилось.

В один прекрасный день он выстроил во дворе в ряд всех коровниц и служанок и стал осматривать каждую с головы до пят, пока не выбрал одну из них – высокую и стройную, словно тополь, девушку по имени Молли с каштановыми волосами. Она должна была помогать ему объезжать кобылу в дамском седле.

Признаюсь, мне был неприятен его выбор. Почему он не взял на эту роль меня, собственную жену? Я ведь умею ездить верхом. Мы не раз катались с ним вместе, и моя милая гнедая кобылка по кличке Коричневая Дева никогда не уступала его скакунам, что, разумеется, не мог не отметить Роберт. Так что ему отлично было известно, что я – умелая наездница и уверенно держусь в седле. А что касается происхождения, то дочь сэра Джона Робсарта значительно лучше подходила на роль леди, чем Молли. Пускай я не была столь рафинированной и изящной, как увешанные бриллиантами придворные дамы, но и коровницей, зачатой на сеновале, меня тоже нельзя было назвать.

Не единожды я нарушала запрет Роберта и подходила поближе, влекомая любопытством, – мне хотелось узнать, не кроется ли за его выбором что-то еще. Если бы он ненароком заметил меня, то наверняка разгневался бы и прогнал прочь, побивая хлыстом, на потеху Молли и конюшим, на глазах которых мне пришлось бы скрываться от собственного разбушевавшегося супруга.

Однажды ночью я набросилась на него со слезами, обвиняя в том, что он изменяет мне с Молли.

Я видела, как он дотрагивается до нее, как тесно соприкасаются их тела, когда он помогает ей спуститься с лошади. Видела, как она обвивает руками его шею, а он обхватывает ее тонкую талию. Если бы в этом занятии не было ничего такого, они бы держались на расстоянии друг от друга и ее стопы касались бы земли намного быстрее, и тогда мне не пришлось бы наблюдать за этими страстными объятиями явно влюбленной пары. И уж тем более я не видела ни одной веской причины для того, чтобы во время уроков верховой езды она так тесно прижималась к нему грудью или же чтобы Роберт так нежно касался ее спины. Да никто и помыслить о таком не мог, когда я училась ездить верхом, а в мою бытность девицей у меня был весьма привлекательный молодой наставник, от одного только вида которого у меня екало сердце. Возможно, я была излишне ревнивой, не спорю, но и дурой я отнюдь не была!

Роберт чуть не рассмеялся мне в лицо.

– Если бы я хотел завалить на сеновале какую-нибудь сельскую простушку с пустой, как тыква, головой, зачем мне искать ее на стороне? Я ведь уже женился на одной такой! Зачем же опускаться еще ниже? Это же как отыметь за полпенни беззубую шлюху с оспинами на роже!

Я в ужасе отпрянула от него – терпеть не могла, когда он начинал грубить, используя столь безобразные, вульгарные слова. Когда они срывались с губ моего мужа, острые и меткие, словно стрелы, он и сам становился таким же безобразным, как эти слова.

– Тогда почему ты выбрал Молли? – спросила я, все еще ощущая, как во мне клокочет гнев, вызванный его оскорблениями.

Действительно, словом он бил, как хлыстом. В глубине моей души по-прежнему жил тот юноша, каким он был когда-то, – храбрый, необузданный, но доброго нрава, тогда как нынешний, повзрослевший Роберт постоянно доводил меня до слез. Но надежда в моем сердце не угасала, я все еще верила, что тот милый мальчик возьмет верх над одержимым тщеславием мужчиной и разобьет этот твердый панцирь элегантности и лоска, в который он себя заточил по собственной воле и покрыл лаком честолюбия. Даже я осознавала, что малейшее проявление слабости или мягкости любому могло бы стоить места при дворе. Снова и снова я просила его «забыть обо всем и остаться со мной», разбить свою маску, выпустить на волю свое истинное я и оставить все свои честолюбивые притязания. Однако Роберт был непреклонен – лишь пожимал плечами и отказывался меня слушать. «Что за нелепица! – говорил мне он. – Впрочем, чего еще от тебя ожидать, ничего умнее ты и не могла сказать».

Роберт побагровел от гнева, когда понял, что сейчас ему придется объясняться с глуповатой, по его мнению, простушкой.