И самые выдающиеся флорентийские умы, красноречивейшие из риторов, произносившие блестящие речи и побеждавшие во множестве диспутов, а также упорнейшие из мыслителей, сочинявшие философские труды и составлявшие большие и малые энциклопедии, были не в силах помочь своему отечеству разрешить противоречия, все сильнее раздиравшие его граждан. Бесполезны оказались и изображения трех главнейших наук — грамматики, риторики и диалектики — на стенах знаменитого собора Санта Мария Новелла, ибо даже они не могли примирить верных сторонников папы с убежденными приверженцами императора, не говоря уже о нобилях по крови и нобилях по случаю — этих не могла сплотить даже ненависть к нищим пройдохам, умудрившимся-таки учредить в городе свой пополанский Совет!

О самом же главном в жизни — о том, что за сила приводит в движение Солнце и светила — предстояло Флоренции узнать лишь через много лет, прочтя лучшее из творений одного из своих пока что никому не приметных сыновей.

А до тех пор самые мудрые и просвещенные из флорентийцев, умевшие весьма красноречиво рассуждать о любви и даже слагать о ней сонеты и канцоны, все же относились к ней в жизни без подобающего почтения, а порой, увы, и вовсе не замечали ее…

Глава 14

Глубокая и сладкая дремота охватила город после утомительно знойного дня. Ни возгласа, ни смеха, ни отдаленного стука копыт не доносилось из темноты, и ни один влюбленный не пытался тронуть сердце прекрасной донны неровным перебором лютни. Лишь молодой соловей, пробуя силы, робко подал голос из оливковой рощи у Южных ворот.

И в эту минуту, словно в ответ на его застенчивое приглашение слушателей, две женские фигуры показались на одном из балконов обширного палаццо.

— Теперь постоим здесь, Беатриче, и помолчим, — промолвила старшая из женщин, в которой внимательный наблюдатель без труда узнал бы синьору Мореска. — Обычно в этот час они бродят в окрестностях и, как утверждают сами, ищут тишину… Хотя, найдя, тут же разрушают ее потоком слов.

— Но, донна Вероника, мой отец может вернуться, — шепотом возразила девушка лет шестнадцати, пугливо косясь в сторону башни Синьории.

— Чепуха, Биче! — фыркнула ее собеседница. — Всем известно, что совет приоров заседает допоздна, и значит, мессер Фолько вернется не раньше моего мужа, то есть к полуночи! А разве не хочется вам, монна Биче, услышать стихи, которые столь искусно слагает известный вам молодой синьор, столь же учтивый, сколь и ученый?

В этот момент ночной певец перепорхнул поближе и исполнил пассаж по всем правилам искусства бельканто, так что ответ девушки расслышала только донна Вероника.

— Ох, Беатриче! — со смехом воскликнула она. — Поистине прав мессер Алигьери, называя тебя Учтивейшей и Невиннейшей! Да ведь любая девушка старше одиннадцати лет давно догадалась бы, кому посвящены…

Но тут вдали послышались голоса, и отблески приближающегося факела заплясали по плитам мостовой.

И резная балконная дверь, скрипнув, скрыла две фигуры, прежде чем трое идущих обменялись двумя первыми фразами.

Смеющиеся голоса их перебивали друг друга:

— А неверная походка?! Посмотри, посмотри же, Гвидо! А могильная бледность, впалые щеки и загробный голос? Да ведь он ни разу не улыбнулся сегодня, — скажи, Гвидо, прав ли я? — обращался к одному из спутников юноша с лютней в руках.

— Не прав и еще тысячу раз не прав ты, о, Каселла! Ведь наш друг Данте стал в Болонье настоящим ученым мужем! А где, скажи на милость, видел ты ученого мужа, румяного, как помидор, и откормленного, точно породистый гусь?

— Так вот, значит, до чего доводят человека философия с римским правом! — в шутливом ужасе воскликнул названный Каселлой и взмахнул лютней. — Нет уж, после этого я в Болонью ни ногой! По мне, уж лучше прожить век неучем в благодатном воздухе Флоренции.

— Друзья мои, вы даже не подозреваете, насколько близки к истине ваши слова! — приглушенно донесся голос третьего из идущих. — Город Болонья слишком холоден для флорентийцев, ибо слишком открыт северным ветрам. К тому же в нем такое количество остроконечных башен, что за их шпили то и дело цепляются облака, а потому там всегда пасмурно и тоскливо!

— Древние называли твой недуг «амор патриэ» — любовь к отечеству, — наставительно молвил Гвидо, — судя по голосу, старший из троих. — И это, бесспорно, весьма похвальное и возвышенное чувство! Но уж теперь-то ты, Дуранте, наконец можешь вволю насладиться зрелищем горбатых флорентийских улочек и башен с разломанными верхушками.

— Нас дурачат, Гвидо! — поспешно вмешался Каселла. — Когда я шел мимо, он и не думал любоваться улицами, а стоял у Старого моста в полной темноте и бормотал что-то нараспев и в рифму!

— Так значит, мы помешали тебе, Данте? Быть может, тебя поджидает прекрасная донна? Каселла, мы уходим сию минуту!

— Да нет же, друзья! — поспешно воскликнул Данте. — Это просто болонская привычка. Вся Болонья нынче помешалась на сонетах. Верьте не верьте, но даже торговцы виноградом на тамошнем рынке пустились осквернять искусство своими убогими рифмами!

— Ну так удостойте же наш слух этого болонского дива, мессер сочинитель! Если надо — моя лютня всегда к вашим услугам, — с готовностью предложил Каселла.

Однако молодой поэт замешкался с ответом.

— Вы хотите слушать сонеты прямо сейчас, здесь? Но я…

— Не уподобляйся же капризной донне, Алигьери, — промолвил Гвидо в нетерпении. — Чем этот спокойный час хуже любого другого? Или память твоя так ослабла в ученых занятиях?

— Осмелюсь надеяться, что… Постойте-ка, — насторожился вдруг Данте. — Вы ничего не слышали? Мне показалось, со стороны того палаццо…

Отблеск факела сделал несколько пляшущих шагов в сторону, но взобраться вверх по стене дома оказалось ему не под силу.

С минуту друзья напряженно вслушивались в тишину. Но даже соловей, будто сочувствуя им, не смел ее нарушить.

— Каселла! Что различает в окрестностях твой изощренный слух? — полушепотом осведомился Гвидо.

— Как будто пока ничего похожего на скрип двери, отворяемой нежной рукой! — шутливо вздохнул Каселла, трогая струны. — Но не отчаивайся, Данте, читай свой сонет! И быть может, к твоим словам придет мелодия — а уловив мелодию, явится и слушательница!

— Что ж! Дайте вспомнить начало, — отозвался Данте, принимая вызов, и, передав свой факел Гвидо, выпрямился и воздел руку на манер участника поэтического турнира. Голос его, хотя негромкий и юношески неустойчивый, был гибок и выразителен.


Столь благородна, столь скромна бывает

Мадонна, отвечая на поклон,

Что близ нее язык молчит, смущен,

И око к ней подняться не дерзает…


При этих звуках соловей, прежде вежливо умолкший, присвистнул скорее удивленно, чем виртуозно.

— Просторечный вольгаре? — изумился Гвидо. — Весьма легкомысленно! Однако, похоже, эта дерзость вполне вознаграждена. Тебе почти удалось искупить ее богатством созвучий и строгостью рифм… «Что близ нее язык молчит, смущен…» Но позволь спросить, друг Данте: неужто ты и впрямь вздумал применить этот обет молчания в жизни?! Если так, имей в виду: безмолвие влюбленного кавалера может быть истолковано дамой совершенно превратно!

— Как знать, Гвидо! — лукаво возразил Каселла. — Быть может, среди болонских красоток принято особое толкование любовных признаков…

— Болонские красотки? — расхохотался Данте. — Увы! В этом городе, столь изобильном пищей для ума, поистине нечем усладить зрение. Скажу вам по чести, друзья, во всей Болонье не сыскать и полдюжины дам, достойных хотя бы звучной терцины! Можете поверить мне на слово: рожденному на берегах Арно не найти на чужбине ни красоты, ни счастья!

— О да, зато уж здесь-то этого добра хоть отбавляй! Так признайся же, Данте: которая из флорентийских вертихвосток посягнула на ясность твоего рассудка? Что за ядовитый побег от корня Евы…

— Ты не переменился, друг Гвидо! Но не трать попусту своего красноречия: нежная донна моей души — всего лишь бесплотная мечта, — поспешно заверил Данте.

Гвидо с сомнением покачал головой, вглядываясь в лицо друга, озаренное неверными факельными всполохами.

— Частенько эта самая мечта — ловко сплетенная нежной донной сеть, невидимая для кавалера! — с усмешкой заметил Каселла. — И сколько достойных людей замечают ее, лишь когда у них уже нет сил сбросить шелковистые петли со своей шеи!

— А иной раз самые призрачные мечты сбываются, мой друг, — к счастью либо к несчастью, — в раздумье возразил Гвидо. — Ну что ж, настрой-ка свою лютню, Каселла! Быть может, при звуках нежной канцоны какая-нибудь жалостливая дама пристойного вида подаст-таки знак привета этому пилигриму, изнуренному любовным паломничеством!

В это самое мгновение на балконе вновь показались две фигуры, взявшиеся за руки, словно в танце павана. Обернись молодые синьоры вовремя, и они, пожалуй, разглядели бы, что одна из двух дам, схватив другую за руку, что есть силы тянет ее к перилам, в то время как вторая сопротивляется отчаянно и безмолвно.

Однако проворный Каселла уже извлек из своей лютни печальный аккорд…

Нежный напев канцоны разнесся вокруг, в одно мгновение завладев улицей и молчаливыми домами. При звуках ее сладчайшие сны сгустились у изголовий юных щеголей и престарелых донн, и прекрасные видения посетили почтенных отцов семейств и чумазых подмастерьев.

— Святая Мадонна! Да вот же она, твоя мечта, гляди! — тихо вскрикнул Каселла, схватив друга за руку.

— Кто там? Неужто… донна Лукреция? — В голосе Данте прозвучал скорее некоторый испуг, чем радость.

— Что же вы перестали петь, благородные синьоры? — послышалось в то же мгновение с высокого балкона, и дама в том расцвете красоты, что порой верно указывает на скорый ее закат, показалась у лепных перил.