Молчит, конечно. Не отвечает. Ни эмоции на лице, ни улыбки, ни черта. И усталость берет адская. Какая-то невыносимая. Как плитой давит.

— Дёмаааа, смотлииии. Я на коньках. Ла-ла-ла. Ой!

И в сугроб заехала. Дашка ее вытащила, усадила на санки. Поехали в сторону большого городского катка. Вокруг жизнь кипит. Праздники на носу.

— Я когда мелкий был мама меня на этот каток возила. Все хотела, чтоб я хоккеем занимался. А отец против был. Зачем военному хоккей. Он все мечтал, что и я военным буду и Бодька. Я тоже о хоккее бредил. И мы в ней втихоря с коньками смывались сюда. Потом она коньки прятала в гараже за рыбацкими снастями деда.

На катке народа собралось куча. Не протолкнуться. Девчонки с визгами пролетали мимо, махали им руками. Счастливые, улыбаются. А он хочет и ее улыбку увидеть, хотя бы раз. Один единственный.

— Дёёём, а там коньки напрокат дают. Давай с нами покатаешься.

Посмотрел на Мишку, закутанную в полушубок, накрытую одеялом и обмотанную шарфом. Одни глаза огромные видно. Потом на девочек. Потер красный от мороза нос.

— Да? С вами?

— С нами! Наперегонки!

Дашка весело захлопала в ладоши.

— Да я вас обеих обгоню.

— Не обгонишь!

— Обгонюююю.

Повернулся к Мишке.

— Ты посиди здесь, а я там немного с мелкими покатаюсь. Не обидишься?

Не смотрит на него. Смотрит куда-то в снег. Ладно. С кем он разговаривает? Ледышка и та чувствительней. Она хотя бы от тепла тает.

Натянул коньки, выскочил на лед. Мелкие хохочут, впереди него снуют. На раз-два-три побежали вперед, он клюнул носом с непривычки, они обе его на ноги поднимали, заливаясь от смеха.

— Проиграл конфету.

— Мы не спорили на конфеты.

— Все равно проиграл.

— Ладно! Хитрые морды!

Обернулся снова на Мишку. Сидит в кресле. Не двигается. В голове промелькнула мысль, что безумно хотел бы ее вот так рядом с собой. Носится по катку. Дурачиться. Чтоб смеялась с него, как когда-то и он видел морщинки на ее переносице и несколько веснушек на щеках.

А задолбало его все это. Осточертело ему. Смотреть на нее вот так и как с хрусталем нянькаться. Сидит там. Как чужая. Как изваяние. Жизнь у нее закончилась. Ни хренааа. Черта с два она закончилась. Проскользил по льду к ней. Схватился за коляску и вытянул на лед.

— Ты че сдурел? — покрутила у виска какая-то дама и он показал ей средний палец. На хер пошла.

Склонился над Мишкиным лицом.

— Ну че? Покатаемся? Харе сидеть с кислой рожей! Тошнит от тебя! Эй, Кузнечик, Петарда, валите сюда. Сейчас наперегонки со мной бегать будем с Мишкой.

Михайлина судорожно челюсти сжала, глаза расширились. В глазах появился страх. Вот и хорошо. Хоть что-то там появилось. Хоть какой-то проблеск. Пусть даже ужас. Но уже эмоция.

— Не бойся. Хуже точно не будет.

Заверил ее и схватившись за ручки разогнался и поехал. Все быстрее, быстрее, набирая скорость, по кругу с дикими воплями.

— Даааа! Уррррааа! Поехалиии!

— Осторожно! — крикнула Дашка.

Но он ее не слышал. Мчался изо всех сил, впившись в ручки. Пока не споткнулся, и не завалился вместе с креслом на бок в сугробы. Тут же испугался, сердце зашлось от ужаса и перед глазами потемнело. Идиот конченный! Ее же нельзя травмировать! Придурок! Увидел ее маленькую в снегу, лицом вниз!

— Мишка, прости…черт, простиии, — кричит, ползет к ней, ноги разъезжаются в долбаных тупых коньках. Наклонился, перевернул и…замер. Она смотрит на него и улыбается. Впервые. По-настоящему.

Глава 18

— Каждая хворь в голове живет и вот здесь, — бабка Устинья показала морщинистым пальцем на грудь Демьяна, — как змея пригретая. И человек сам ее кормит болью, страданиями, чувством вины, ненавистью и нелюбовью к себе. Змея издохнет лишь тогда, когда ее перестанут кормить. Понимаешь, о чем я?

— Понимаю.

Бросил взгляд на Михайлину, сидящую в кресле во дворе. Так же неподвижно, так же безэмоционально.

— Все лекарства испробованы. Впереди могут быть операции…всего лишь могут. Но должны произойти какие-то перемены. Но они не происходят. Нет чувствительности в руках и ногах. Она не вернулась. Я делаю массажи, я заставляю ее двигаться, но…ничего не помогает.

И опять тоска эта безысходная наваливается. Он е гонит, он ей кости голыми руками ломает так что кажется исколот весь обрубками этими, а она воскресает и голову поднимает и под кожу к нему забирается тоска эта гребаная. Когда уже ни веры, ни надежды нет и хочется сдохнуть.

— Думаешь не помогает?

— Да…

— Посиди-ка здесь. Я скоро вернусь.

Говорит ей бабка о чем-то, а она на нее даже не смотрит. Как всегда, взгляд рассеялся в никуда и видит свое бессмысленное «нигде». Почему, блядь? Неужели так его ненавидит? Неужели из-за него не хочет вставать на ноги?

Устинья еще какое-то время во дворе постояла, затем вернулась обратно в дом, сбила снег с валенок, скинула тулуп и платок, у двери повесила.

— Бессильна я здесь. Ничем не помогу. В город возвращайтесь.

— Что значит бессильна?

Она как будто кувалдой всю надежду разбила. Осколки больно впились ему в грудину и дышать стало тяжело.

— То и значит. Не хочет она. А когда человек не хочет все смысла не имеет. Оставайтесь ночевать я вам в сарае постелю, а на утро в город поезжайте, пейте дальше ваши умные лекарства. Авось помогут остальные органы загубить.

Зло взяло. Поднялось внутри черной волной и затопило. Умная какая. А говорят людям помогает. Шарлатанка. Ни черта она не умеет. Как и думал он. Просто так приперлись в даль такую. Тащил ее в машине и сам плутал по дорогам-лабиринтам. Два раза тачку откапывал из сугробов. В третий в деревню на тросе ехал за внедорожником.

— А травки-муравки ваши там всякие. Снадобья, зелья. Какую-то хрень, которую вы вашим пациентам раздаете. Я все куплю, слышите? Все ваши веники!

От отчаяния руки в кулаки сжались и, кажется, он сейчас заорет так что голосовые связки полопаются.

— Ты поутихни. Не надо так возгораться. Ишь горячий какой. Купит он. Привыкли с города своего приезжать и покупать всякое. Запомни не всех и не все купить можно. Не все лекарствами и деньгами лечится.

К нему несколько шагов сделала и спросила:

— Ты вот зачем с ней возишься? Зачем привез ее сюда за столько километров? А? Только честно отвечай. Я здесь судить никого не думаю. Не судья. Чай сама не без грехов. Говори! Зачем?

— Люблю я ее.

Выкрикнул и как будто порвалось что-то внутри, как будто нужно было ему вот это вот выкрикнуть.

— Вот, — ткнула пальцем ему в грудь, — вот и люби. Только не как сосед, не как санитар и нянька. Как мужик люби. Ясно? Дай ей себя не подопытной, беспомощной инвалидкой чувствовать, а женщиной. Желанной, красивой и любимой. Чувствует она все…и ногами и руками. Понял? А любовь и не таких больных на ноги ставила.

И в глаза смотрит ему, а в зеленых омутах вся бездна вселенной. Там нет возраста. Там нет времени. Там есть только глубина. Ее не постичь и не понять. Даже жутковато становится.

— А ты…от злости излечись. Не все такое, каким нам кажется, понял? Не все виноватые на самом деле виноваты, не все равнодушные равнодушны. В панцире все живем. Кто-то нарочно, кто-то иначе не умеет или по долгу службы не может.

Не дошло, о чем она. Кто равнодушный и виноватый? Да и какая нахрен разница, если изменений никаких, если за столько месяцев нет ни малейших улучшений. Он уже с ума сходит. Он уже сам скоро больным на голову станет.

Демон ни о чем думать не может кроме как о том, что она чувствует. О том, чтобы вернулась к ней эта проклятая чувствительность. Рука нащупала в кармане визитку Светилы.

«О прогрессах рано говорить, но если к ней вернется чувствительность, особенно в нижних конечностях, то шансы подпрыгнут почти в два раза. Тогда можно будет изменить курсы лечения, назначить интенсивную реабилитацию, говорить о каких-то перспективах. Если это произойдет…в чем я сльно сомневаюсь, позвоните мне и начнем думать, что дальше делать».

Захотелось порвать ее и вышвырнуть обрывки в ведро.

Устинья постелила им в сарае, который скорее напоминал кладовую, разделенную на две части. С одной стороны ее банки и склянки с другой раскладной диван, накрытый стеганным одеялом и вязанным покрывалом.

— Будет сильно холодно дров подкинь в буржуйку. На ней же можешь чай нагреть. На кресле тулуп и куртка мужа моего покойного можете и ими укрываться. И на вот…вотрешь ей в кожу. Согревает, ускоряет кровообращение. Полезно ей. В том тазу воду вскипяти, в ведрах студёная стоит, еще вчера натягала, как знала, что гости заявятся. Обмой ее, а потом разотрешь и одеяло укутаешь, чтоб аж жарко ей было.

Поставила баночку на табуретку.

— Завтра уехать не сможете. На окружной авария будет и дороги перекроют до обеда, а после обеда метель начнется. Так что до послезавтра останетесь. Дров мне за это нарубишь и в соседнее село съездишь за рыбьим жиром к деду одному. И спирту привезешь. Мне настойку делать надо, а пешком по этим сугробам далеко не ушлепаешь.

— Будет? — переспросил, не веря своим ушам. — Или была?

— Да, будет.

Невозмутимо ответила и вышла из сарая, дверь прикрыла за собой и затянула песню бодрым голосом.

— Каким ты был, таким остался. Каким ты был, таким остался, Орел степной, казак лихой…Зачем, зачем ты снова повстречался? Зачем нарушил мой покой? Затем опять в своих утратах меня ты хочешь обвинить? В одном, в одном я только виновата, что нету сил тебя забыть*1

Печка буржуйка. Не ну круто че. Вот прям сразу взял и разжег в ней огонь. И гугла нет, потому что интернет ни хрен не работает, как и все сотовые ни черта не ловят. Зато у бабы Усти есть телевизор, и он что-то там вещает слышно аж в сарай.