Он не очень-то красив, скорее интересен силой, которую излучает весь его вид. Подтянут, строен, пусть и не слишком высок. Широкоплеч. И она почти ощущает под пальцами твердые мышцы его рук, когда он нависает над нею, а она обхватывает его, стремясь касаться всем телом, каждым сантиметром кожи. Но самое лучшее в нем – это глаза и губы. Они составляют что-то главное в его лице, во всем его облике. Упрямый, резкий, острый, почти режущий ножом взгляд. Мягкий, крупный, улыбчивый рот, который, наверное, может быть насмешливым, грубым, причиняющим боль. Наверняка она еще не знала. Догадывалась только.

Аньес судорожно глотнула. И вместо желаемого кофе снова потянулась к рюмке. Он должен подойти к ней. Или она сама подойдет.

Неожиданно музыка стихла, и это выбило ее из странного состояния, в которое Аньес угодила. Музыканты уходили со сцены на перерыв. Вот он, ее шанс сунуться к Сержу Эскрибу. И она почти уже встала со стула, как едва не подпрыгнула от того, что что-то громко стукнуло по ее столику.

- О-о-о! Так это ты тут сидишь! А я все гадаю, не показалось ли! – услышала она женский голос возле себя и подняла глаза на возвышавшуюся напротив нее дородную женщину, не очень опрятную и, кажется, не очень трезвую. Впрочем, ей ли судить о трезвости, если сама потеряла счет выпитым рюмкам, одна из которых опрокинулась от удара по столешнице обеими ладонями представшей перед ней дамы?

- Прошу прощения? – охнула Аньес, но было поздно. Женщина обходила стол, надвигаясь на нее и пристально глядя ей в лицо.

- Прощения? – взвизгнула она. – Да ты и твоя семья на коленях должны просить прощения на могиле моего Паска́ля!

- Я не понимаю, о чем вы сейч...

- Ах, ты не понимаешь! Сука, дрянь, каиново племя! Ты и твоя семья на коленях по камням через весь город должны бы ползти и каяться, да и то прощения вам не будет! – она драматично закинула руки на лицо и взвыла, будто бы ее ранили.

Аньес же застыла на месте, не в силах сдвинуться. Несколько мгновений назад она была почти счастлива. До падения – секунды. Члены ее будто окаменели. Она смотрела на эту женщину и чувствовала, как бессильная злость не дает ей хоть как-нибудь сгладить ситуацию или просто уйти. Она смотрела и думала о том, что устала. Бесконечно устала. Смертельно устала. Быть виноватой. Чувствовать необходимости оправдываться. Желать, чтобы хоть кто-нибудь ее понял. Еще только в ноябре расстреливали. В этом ноябре – расстреливали. Несколько недель назад. За год – пятнадцать. За прошлый – девять. Еще одного приговорили и до конца декабря тоже казнят[1]. Она знала, на каком стрельбище. Она знала, что очень скоро. Мэру Прево повезло сдохнуть до расстрела. Боже, как же ему повезло!

- Паскаль – это твой муж? – хрипло спросила Аньес, понимая, что маска слетает. Та самая, которую она ежедневно помадой рисовала на своих губах. Которую подводила румянами и тушью для ресниц. К черту такую маску.

- Паскаль – это мой сын! – закричала несчастная на весь кабак. К ним прислушивались, но пока еще не вмешивались. На эту, кричащую, пьяную, грязную – смотрели с жалостью. На Аньес – с ненавистью и презрением. Но не вмешивались, давая разыграться драме во всю силу.

- Паскаль – мой мальчик! - продолжал стоять вой. – Твой отец что говорил? Что наших детей никто не тронет! Обещал, клялся! Слово давал! А Паскаля увели неизвестно куда! Я даже не знаю, где лежат его кости!

- Куда? За что? – опешила она, прекрасно понимая, что в Вермахте воевали лишь добровольцы. Таков был закон.

- Милиция твоего папаши и увела!

В голове что-то щелкнуло. Да, этих ненавидели и боялись едва ли не сильнее, чем немцев. Ненавидели, потому что предатель хуже врага. Боялись, потому что подлость опаснее открытой драки. Милиция старалась почище гестапо. Особо – в поисках Сопротивления.

- Что ж, радуйся, - усмехнулась Аньес, - твой Паскаль исполнил свой долг. А господин Прево – свой.

- А ты чей долг исполняла, когда раздвигала ноги перед бошами[2]! – вдруг подхватил мужчина из сидящих  поблизости, но Аньес уже не различала лиц. Только чертовы мерзкие голоса с родным бретонским акцентом.

- Или когда уморила мужа! Тебя-то не тронули, папочка откупил! – это был уже следующий.

- Или ты сама сдала его немцам!

- Так, может, затем и сдала, чтобы сподручней под них ложиться!

- Да о чем говорить, когда она при любой власти устроится!

- Старый Прево подох в тюрьме, как собака! Кто теперь тебя защитит?!

Вокруг ее стола, вокруг нее, на сколько хватало безумных глаз Аньес, стояли люди, толпа, та самая, которая затыкалась при демонстрации силы духа, и которую, ей казалось, она укротила нахрапом. Сейчас они жаждали крови. Ее крови – но на нее-то плевать. Не плевать, что завтра они войдут в дом матери и точно так же забьют и ее.

- О, не волнуйтесь, найдутся защитники, - хохотнула Аньес, вцепившись в дужку на своей чашке кофе так сильно, что побелели костяшки пальцев. А после поднесла ее к губам. И в следующую минуту эту чашку из рук выбили. Горячая коричневая жидкость пролилась на юбку, жаля колени.

- Посмотрим, как они заговорят, когда ты лысой придешь просить о помощи! – пьяно расхохотался кто-то над ее головой.

- Есть у кого-нибудь бритва?

- Довольно и острого ножа, - выкрикнула мать бедного сгинувшего Паскаля.

- Эй-эй, не в моем заведении! А ну, расходитесь, негодники, - кажется, это был голос Бернабе Кеменера, но он быстро затих, поглощенный галдежом вокруг Аньес. Да Аньес даже не уверена была, что и слышала его. Разве услышишь голос разума в этой толпе? Наверняка ведь кто-нибудь и возражал. А она замечала одну лишь ненависть, сплошным потоком устремленную к ней. Впрочем, они ее ненависть чувствовали тоже.

Аньес медленно поднялась с места, глядя на них на всех и вместе с тем не глядя ни на кого. Глаза ее на краткий миг прикрылись сами собой, не в силах выдержать этого. А потом, когда она их раскрыла, то будто в насмешку над окружающими и над самой собой, нараспев произнесла:

- Douce France, сher pays de mon enfance…[3]

И тот же час зал огласился протяжным, противным до зубовного скрежета визгом саксофона, перебивавшим крики и скабрезности, которые все еще продолжали раздаваться по залу.

Она сама не поняла, что произошло и как произошло, но возле нее вдруг оказались две мужские фигуры и быстро оттеснили спинами к сцене. А там другие резко подхватили под руки и заволокли наверх, подальше от толпы. Аньес брыкалась, не соображая, что делать, сопротивлялась и до искр из глаз боялась того, что за этим последует. Но не последовало ничего.

Ее выталкивали куда-то, и она не знала, куда толкают. Не видела кто и зачем. Единственное, что видела, – макушку ее Лионца в этой проклятой толпе. Второй, гораздо выше Лионца, был пианист Эскриб. И это они закрыли ее собой.

- Там черный ход, уйдите ради бога, - раздался женский шепот ей на ухо, в то время, как ее вели под руки несколько девушек. И Аньес поняла, что это официантки. Последнее, что она слышала перед тем, как оказаться посреди заснеженной улицы без верхней одежды, это крик Бернабе Кеменера:

- Это вас посадят, а не ее! Вас накажут, а она выйдет чистенькой! Не смейте ее трогать, потому что скажут, что это вы были виноваты, черт бы вас, проклятых, побрал! Не в моем заведении, болваны!

А потом мороз опалил ее щеки. И она в ужасе сознавала, что ее Лионец все еще внутри. Все это слышал. И, несмотря ни на что, заслонил ее от расправы.


[1] В 1945 году в Ренне во время чистки было казнено 9 коллаборационистов за акты совместной работы с немцами. Заочно к смерти приговорены еще 10 человек. В 1946 году осуждены и расстреляны 16 коллаборационистов. Остальные приговоры были смягчены и заменены на тюремное заключение или принудительный труд. Части приговоренных удалось сбежать.

[2] Бош – презрительное прозвище немцев во Франции (по аналогии с русским словом «фриц»)

[3] Нежная Франция, дорогая страна моего детства (фр.) – песня Шарля Трене, написанная в 1943 году, после освобождения Франции считалась пропитанной «духом петенизма». Сам Трене был осужден за сочиненные им «гимны режима Виши» и за одно (из трех запланированных) выступление в Германии и приговорен к запрету творческой деятельности на 8 месяцев. Позднее срок сократили до 3 месяцев.

* * *

- Сиди тут! – прорычал Эскриб, перед тем, как захлопнуть дверцу машины, в которую в запале рухнул Юбер. – Как-нибудь не замерзнешь!

Лионец поморщился от боли и коснулся уголка рта. На пальцах осталась теплая вязкая жижа. Кровь. Рассеченная кожа саднила. Начинало ныть под глазом. В ушах все еще звенело.

- Дай мне немного времени, - добавил Серж. – Я не могу прямо сейчас уйти, надо доиграть концерт.

- Играй, играй! – махнул рукой Юбер, пытаясь отдышаться.

- Ты какого хрена драться полез, дурень? И так бы обошлось!

Этот его вопрос остался безответным. Юбер откинул голову на кресло и прикрыл глаза. Как хлопнула дверца – только услышал. И к черту – холода не ощущал. Лишь жар. Пылало лицо. Кровь бурлила услышанным и увиденным. Разбередило старые раны. Болело.

Эскриб был прав, конечно, если бы он не бросился вымещать бешенство в толпу, обошлось бы и так. Аньес увели. Ей уже ничего не грозило. Драка была необязательна и даже неуместна. Но как же не почесать кулаки, когда они чешутся?

Юбер толком и не заметил, как это все началось и как рядом с ним без слов, но само собой оказался пианист. Когда дошло, вокруг его маленькой бретонки столпились пьяные мужчины и несколько еще более обозленных женщин.

И то, что они говорили…

Анри тряхнул головой.

Где-то в глубине глазницы запульсировало. Приложили его хорошо, но виноват сам. Едва этот увалень, требовавший принести ему бритву, вслед убегающей Аньес принялся сыпать непристойностями, Лионец не выдержал и дал ему по роже. Что за каша была потом, Юбер не представлял – куда бил он и куда били его. Понял только, когда Эскриб выволок. Все это длилось несколько секунд по часам. Но лицо расквасили. Оставалось надеяться, что он и сам что-нибудь кому-нибудь расквасил. Уж лучше надеяться, чем думать. Чем возвращаться в мыслях к тому, что слышал.