- Зина, я полагаю, вот то, что ты мне в чашке сейчас наколотила – это не кофе, - вяло улыбнулась Аня. – И ты сама открытие смотреть будешь, не кокетничай.
- Как же! Индийский, растворимый! – протест против первого тезиса был слишком явный, как и игнорирование второго, весьма справедливого.
- Кофе, Зина, должен быть в зернах. Его жарят, мелят, а потом варят.
- Так я ж его и так и жарю, и мелю, и варю! Будто он от этого лучше становится. А тут в чашку насыпал, кипятком залил, красота!
Далее продолжать дискуссию Аня не стала. Ни к чему. Даже в самые страшные времена, когда ей приходилось и голодать, и умирать, единственное, в чем она ни за что не отказала бы себе, имей возможность получить, – это чашка кофе. Горячего и несладкого. Будто бы он – единственный смысл, ради которого она держится за землю. Хоть в Париже, хоть в Ренне, хоть в благословенной земле родного дома, где по сей день, утопая в золотом крестовнике, стоит поместье Tour-tan[2]. Хоть в горящем под ногами Вьетбаке[3], который сжег дотла ее настоящее имя.
Здесь, в мире и сытости, в стране победившего чая, как часто говорил Мартьянов, глядя на ее вечную радость, если в руках оказывался вожделенный напиток, она позволила себе оставить единственную привычку из своего прошлого и безвозвратно ушедшего.
Суровая Зина, в душе все еще девочка, что стало заметно с годами, прибилась к ней в пятьдесят четвертом, когда сама Аня еще только училась быть Аней. Она была не старше двадцати пяти лет и повстречалась ей в краю угольных шахт, где Гийо снимала репортаж. Ее ноги уже тогда покрывала варикозная сетка, а боевой характер никуда не прятал непереносимую усталость во взгляде. Она уже успела сходить замуж, вытравить беременность у местной повитухи, попасть в завал, просидев двое суток в темноте и отстукиваясь молотком, что жива. На ней держалась семья и ее поколачивал муж. Ее надо было спасать.
Аня спасать не умела, даже саму себя. Но тогда зачем-то предложила девчонке пойти к ней ассистенткой. Мол, всему научу, будешь фотографом. Фотографа из Зины не вышло, а вот феноменальной врожденной грамотностью она обладала, двадцать с лишним лет механически правя чужие статьи без фундаментальных знаний грамматики. И быт безапелляционно взяла на себя, облегчая тем самым Ане жизнь и в меру подворовывая, чтобы отправлять свои «московские» посылки с дефицитом из продуктовых наборов родичам. А теперь радостно поглощала финские салями, появившиеся в магазинах, и смотрела открытие Летних Олимпийских Игр.
Для счастья не так много нужно, наверное.
Спать в тепле, не чувствовать страха. Дожить до старости. Быть сытым.
Эта мысль заставила Аню едва заметно вздрогнуть и отвернуться, чтобы Зина, даже не шевелившаяся и, кажется, дышавшая через раз, не заметила. Одновременно с этим в дверь позвонили. Кому придет в голову делать визиты в то время, когда вся Москва приникла к экранам телевизоров, следя за трансляцией из Лужников?
Впрочем, какая разница кто, если она лица не разглядела в полумраке лестничной клетки, где опять перегорела лампочка. Лишь в руках ее захрустел небольшой свернутый бумажный лист, на котором потом, уже пройдя в одиночестве на кухню да нависнув напряженным, ровным, крепким телом над столом, она раз за разом читала несколько слов, определяющих ожиданием ближайшие часы ее будущего и срывая покровы с горечи прошедших лет – с того самого дня, когда она последний раз видела Лионца.
[1] Обслуживающий персонал
[2] Маяк (брет.)
[3] Вьетбак – район Вьетнама к северу от Ханоя, служивший базой поддержки Вьетминя во время Первой индокитайской войны.
Часть первая. Дом с маяком
Ренн, Франция, осень 1946 года
Если било – то в живот. По мягкой плоти, не успевшей напрячься, чтобы сдержать боль. Отнимало дыхание, награждая беспомощностью. Ввергало в темноту и покорность.
Но Юбер не был бы собой, если бы однажды позволил куда-то себя ввергнуть. Обыкновенно он посылал к черту. Только так и посылают, чтобы однажды, по осени, прекратив воевать, сойти с поезда где-то на краю земли, сжимая ручку чемодана, в новом плаще и отвыкшим носить штатское.
Вокзал Ренна принимал его в своем пустынном в рассветной дымке чреве, а он сам оглядывался по сторонам. Какая разница, куда ехать и где начинать. Довольно того, что это достаточно далеко от тех мест, которые постепенно отнимали у него его самого.
Сначала он вдохнет поглубже прохладный с ночи воздух, каким пахнет край земли. Потом наденет на голову шляпу – еще один атрибут мирной жизни. И отправится дальше прямо по перрону, на котором гулко отдаются его шаги.
- Лионец! – услышит он через мгновение за спиной. Остановится. Обернется. И отчаянно широко, до боли в скулах, улыбнется, выдохнув:
- Эскри́б.
Анри Юбер прожил в Ренне недолго. То была одна из самых кратких среди важных страниц его биографии. Короче, пожалуй, только утро в Кройцлингене в июле того же года. Значимее ли? Этого не знал ни он, ни тот, кто его встречал.
Он наотрез отказался останавливаться в небольшой, но почти пустой квартире, где обставлены были только кухня – самым необходимым, да спальня – кроватью, большой, взрослой, двумя детскими колыбельками, единственным шифоньером и изящным, дорогим трюмо – полновластным владением женщины. В другой же комнатке, предложенной ему, всей мебели – кушетка, два стула и пианино. Эту квартиру Эскриб и Катти сняли наспех по приезду, собираясь после найти что-то более удобное, но, как часто бывает, застряли здесь на полтора года. И именно сюда привезли своих новорожденных детей. Стеснять их маленькое семейство Юбер не намеревался – это была версия, озвученная за обедом мадемуазель Ренар. Она соответствовала случаю – не озвучивать же, в самом деле, что в действительности он не желает стеснять себя и что второй по счету встречи с молодой красивой женщиной, сидевшей напротив него, предпочел бы избежать. Первая случилась в шталаге, где она пела и танцевала для солдат. Как сейчас они были по разные стороны стола, так тогда – по разные стороны проволоки.
Великая певица Катти Ренар, чье лицо дарили друг другу на открытках, – нацистская подстилка. Въевшееся в мозг навсегда. И никак не выдрать.
Больше она не выступала, оставив карьеру даже несмотря на то, что вскоре после войны в газетах писали о ее роли в нескольких крупных побегах соотечественников из лагерей и связях с Сопротивлением. Реабилитировали. Вспомнили. Сделали из нее символ, почти причислили к лику святых. И сами же взвыли в восторге от содеянного.
На радио вернулись ее записи. В магазины – пластинки с портретами. Но будь она сотню раз новой Жанной д'Арк от французской песни – это еще не повод с ней жить. Довольно такого счастья Эскрибу. Думать о том, сколько немецких офицеров имели доступ к ее телу – не забота Юбера.
Потому вскоре после обеда, довольно вкусного и плотного, с хорошим вином и бесконечным монологом Сержа, крепких сигарет и внимательного изучения спящих черноволосых и смуглых крох в светлых одежках, он ретировался в гостиницу.
Спать.
Спать в поезде не вышло.
В помещении было душно и накурено. Сигаретный дым стоял, почти не колеблясь, и представлял собой на первый взгляд плотную субстанцию, чтобы пройти через которую, определенно следовало приложить усилие. Слишком зримым казалось сопротивление воздуха в матовом свечении ламп не очень большого и плохо освещенного зала.
В таком освещении затеряться, но при этом чувствовать себя среди всех своим – проще простого. Впрочем, никто и не спрашивал, кто он. В этом славном обществе бретонских мужчин, немало кому из которых тоже довелось воевать, но и выйти из войны удалось меньшей кровью, его приняли с первых минут, едва он вошел в заведение «Chez Bernabé»[1] вместе с Эскрибом. Эскриб – работать. Юбер – пить и слушать.
Собственно, именно этим майор[2] и занимался – пил. Хваленый шушен[3], сладкий, но неумолимо, хотя и незаметно, ударяющий в голову. И слушал. Оркестр на небольшой сцене, где играл на рояле Серж. Разговоры людей – шумные, заглушающие развеселую музыку, голос хозяина кафе – того самого Бернабе Кеменера, чье имя красовалось на когда-то голубой выцветшей вывеске, завлекающей прохожих с улицы. Он бранил девочку лет тринадцати, бегавшую между столиками и обслуживавшую посетителей. Она, бедолага, споткнувшись, опрокинула поднос с выпивкой – благо всего лишь на пол, а не на кого-нибудь из людей.
Юбер наблюдал за этой сценой, все больше мрачнея и понимая: он не вмешается. Никто не вмешается. Кому это может быть интересно, что крупный мужчина кричит на ребенка, а возможно, и поколачивает его? Девочка просто приходит работать, чтобы получить свой кусок хлеба, и у нее уже сейчас, похоже, нет другого будущего, чем сгинуть в серости и нищете. Не сегодня, так завтра ее уложат в постель к тому, кто побольше даст, а там, того и гляди, она пойдет этой дорогой, начертанной у нее на лбу.
Впрочем, может, и повезет. И кто-нибудь возьмет ее замуж.
Лицо Юбера, немного захмелевшего, исказилось черным весельем. Девчонка пискляво и противно что-то заверещала в ответ. И тяжелая, мясистая рука Бернабе звонким ударом прошлась по ее щеке так, что небольшая рыжеватая головка мотнулась в сторону.
Юбер дернулся со своего стула, скрежетнув зубами.
Скрежетнули и ножки стульев посетителей, сидевших значительно ближе его. Инцидент замяли, скандаливших развели. Дурёха рванула на кухню, чтобы не путаться под ногами. Бернабе вернулся за свою стойку, где разливал алкоголь да наблюдал за всем залом, иногда что-нибудь выкрикивая. Кажется, они уже и не в обиде друг на друга.
- Бернабе – редкий болван, жаден до денег и до веселья, но он куда покладистее моих театральных. Уж, по крайней мере, платит довольно, чтобы можно было позволить себе не браться за уроки, - шутил Эскриб, присоединившись к нему за столиком после последнего номера. Самому себе он объявил перерыв, а заодно и ребятам в оркестре. Они здесь тоже регулярно прикладывались к выпивке, иногда даже не сходя со сцены, что, разумеется, совсем не мешало играть, да кто их слушал?
"Поездом к океану" отзывы
Отзывы читателей о книге "Поездом к океану". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Поездом к океану" друзьям в соцсетях.