– Господь, в веках ты помощь нам…[96]

Но у нее не получалось: чудесная апрельская погода и, возможно, естественная живость натуры не позволяли ей предаться унынию, и она неосознанно принималась за свою прежнюю веселую песенку.

Кестер своим невежественным, но честным умом многое обдумывал, пока стоял и оглядывал столовую, время от времени что-то поправляя и подлаживая в комнате, которую он готовил к возвращению вдовы и дочери своего бывшего хозяина.

Больше месяца миновало с тех пор, как они покинули родной дом, и более двух недель с тех пор, как сам Кестер, с тремя полупенсовиками в кармане, после трудового дня отправился в ночной путь до Йорка, чтобы попрощаться с Дэниэлом Робсоном.

Дэниэл пытался бодриться и даже попотчевал Кестера парочкой знакомых, избитых, приевшихся шуток. Тот часто похохатывал над ними, когда они вдвоем с хозяином были в поле или на скотном дворе дома, который старый фермер никогда больше не увидит. Но никакая «Старая Куропатка в оружейной комнате»[97] не заставила бы Кестера улыбнуться, тем более рассмеяться. Он только и мог, что тяжело вздыхать, и в конце концов их беседа стала более соответствовать прискорбным обстоятельствам. Из них двоих Дэниэл до последнего лучше владел собой. Кестер же, стоило ему отвернуться от камеры смертников, буквально разрыдался – он и подумать не мог, что когда-нибудь еще будет так плакать. Белл и Сильвию он оставил в йоркской гостинице на попечении Филиппа: сам явиться к ним не посмел – побоялся, что не совладает с собой. Через Филиппа он передал им свое почтение и попросил его сказать Сильвии, что их молоденькая курочка принесла выводок из пятнадцати цыплят.

И все же, хоть Кестер и передал через Филиппа это сообщение – хоть он и отдавал ему должное за все то, что он делал для Белл и Сильвии, для Дэниэла Робсона, приговоренного к смертной казни преступника, его хозяина, которого он почитал, – Хепберну он по-прежнему симпатизировал не больше, чем до того, как на них свалились все эти несчастья.

Конечно, и Филипп мог бы проявить чуть больше такта по отношению к Кестеру. Чуткий к одним, со всеми остальными он был бескомпромиссно прямолинеен. Например, он вернул Кестеру деньги, которые тот с радостью пожертвовал на расходы, связанные с защитой Дэниэла. Эти деньги Филипп взял из той суммы, что ссудили ему братья Фостеры. Счел, что Кестер расстроится, когда поймет, что он потратил впустую свои сбережения на заведомо безнадежное дело, и потому постарался возместить старику его накопления. А Кестер думал, что пусть бы его деньги, заработанные потом и кровью, лучше пошли на попытку спасти жизнь его хозяина, нежели он имел бы в двадцать раз больше золотых гиней, чем у него было прежде.

Более того, поскольку сбережения, которые он отдал в руки Сильвии, вернул ему Филипп, Кестеру казалось, что его поступок, совершенный из любви, низвели до уровня меркантильности.

Одолеваемый этими невеселыми мыслями, он почувствовал, как сердце его закрывается, когда увидел на узкой тропинке тех двоих, кого он так долго высматривал, в сопровождении третьего человека. Филипп поддерживал Белл, возвращавшуюся в свой осиротевший дом. Ослабевшая после болезни, которая свалила ее сразу после казни мужа и заставила задержаться в Йорке, Белл шла неровным шагом, еле-еле переставляя ноги под тяжестью своего горя. Сильвия тоже старалась всячески помочь матери. Раз или два, когда они ненадолго останавливались, она о чем-то переговаривалась с Филиппом – по-свойски, не выказывая застенчивости или холодности. Кестер подхватил свои башмаки и быстро вышел во двор через заднюю дверь кухни – не стал дожидаться прихода в дом хозяев, чтобы поприветствовать их, как собирался. Впрочем, с его стороны было недальновидно не предположить, что Филипп, какие бы отношения ни связывали его с Сильвией, непременно проводит женщин до дома, ведь теперь он у них был единственным – увы! – родственником мужеского пола, на помощь которого они могли рассчитывать. Бедняга Кестер, сам охотно взявший бы на себя заботу о Белл и Сильвии, посчитал, что его отодвинули. С тяжелым сердцем он ходил по двору, понимая, что должен пойти и худо-бедно встретить хозяев, но его переполняло слишком много чувств, и потому он не хотел показываться перед Филиппом.

Прошло немало времени, прежде чем кто-то из них удосужился его найти. До того рокового дня у Белл порой еще проявлялись проблески ясного ума, но последовавшая за тем болезнь окончательно ее сломила, и она фактически впала в детство. В первые волнительные часы по возвращении домой Филипп с Сильвией вынуждены были заниматься только ею. Белл беспрестанно спрашивала о том, кого она никогда больше не увидит в привычной обстановке, была лихорадочно возбуждена и маялась от беспокойства, и им приходилось со всей нежностью увещевать ее и с безграничным терпением реагировать на ее капризы, ибо любые их слова и действия ее не устраивали.

В конце концов она поела и, немного подкрепившись, согревшись у очага, заснула в своем кресле. Филипп хотел поговорить с Сильвией до того, как настанет час, когда ему нужно будет вернуться в Монксхейвен, но она, ускользнув от него, пошла искать Кестера, присутствия которого ей так не хватало.

Отчасти она догадывалась, почему он не вышел им навстречу, хотя не сумела бы облечь эти причины в слова. Сейчас, оглядываясь назад, мы просто диву даемся, насколько отлична от нашей была психология мышления большинства людей, живших пятьдесят – шестьдесят лет назад. Они чувствовали, они понимали, не ища мотивации, не анализируя действия. И если это было свойственно представителям более культурных слоев населения, то, разумеется, в той социальной среде, к которой принадлежала Сильвия, данное качество проявлялось тем более ярко. Интуитивно она сознавала, что старый слуга и верный друг их семьи носа не покажет, если они вернутся домой в сопровождении Филиппа (что было вполне естественно и практически неизбежно при сложившихся обстоятельствах), посему при первом же удобном случае она выскользнула из дому и отправилась на поиски Кестера. Нашла она его во дворе. Опираясь на калитку, за которой начиналось поле, он стоял и как будто наблюдал, как домашняя птица с наслаждением клюет и щиплет пробивающуюся из земли молодую траву. Чуть дальше паслись овцы с ягнятами; за ними раскинул ветви старый боярышник, на котором распускались почки; вдалеке сверкала на солнце рябь широкого моря. Но Сильвия знала, что Кестер на все это не смотрит. Она подошла к нему, тронула его. Он очнулся от раздумий, повернулся, глядя на нее затуманенными глазами, полными непролитых слез. Увидев на ней черное платье, ее глубокую скорбь, он едва не утратил самообладание, но потом тыльной стороной ладони провел по глазам и через пару секунд уже снова смотрел на нее с относительным спокойствием.

– Кестер, почему ты не пришел поговорить с нами? – спросила Сильвия, сочтя необходимым придать своему голосу жизнерадостность.

– Не знаю. Не пытай меня. Кстати, в субботу Дика Симпсона (того, что на суде дал показания против бедняги Дэниэла Робсона) закидали тухлыми яйцами и прочей гадостью, что попадалась под руку, – доложил Кестер довольным тоном. – Кровь у людей просто кипела, они даже не смотрели, что бросают – свежие яйца или тухлые, тяжелые камни или легкие, – добавил он тихо, посмеиваясь.

Сильвия молчала. Все еще сдавленно фыркая, Кестер взглянул на нее. Лицо ее побелело, губы были плотно сжаты, глаза метали искры. Сильвия протяжно вздохнула.

– Жаль, что меня там не было! Ух я бы ему задала! – Она произнесла это с таким выражением на лице, что Кестер немного оробел.

– Нет, девица! Ему от других будь здоров достанется. Даже не думай об этом. Ерунда это все. Зря я вообще о нем заговорил.

– Нет, не зря! Папу я всегда, всегда буду любить. А они-то друзьями его прикидывались, а потом помогли повесить. – Она содрогнулась с головы до ног. – Никогда, никогда не прощу!

– Никогда не говори «никогда», – задумчиво заметил Кестер. – Я и сам был бы рад его плетью забить, камнями закидать или утопить. Но «никогда», девица, обязывающее слово. Не зарекайся!

– Ну и пусть! Это же я сказала. А меня в последнее время такая злость распирает. Пойдем, Кестер, с мамой моей несчастной хоть поздоровайся.

– Не могу. – Он отворотил от нее свое изрытое морщинами скукоженное лицо, чтобы Сильвия не увидела, как оно подергивается от избытка чувств. – Коров нужно пригнать, и вообще еще куча дел. Да и он еще там, так ведь, Сильви? – Кестер пытливо посмотрел на нее.

Она чуть покраснела под его пристальным взглядом:

– Да, если ты про Филиппа. Не представляю, что бы мы без него делали. – Она опять содрогнулась.

– Ну, теперь он, наверно, магазином своим займется?

Сильвия окликнула старую кобылу, щипавшую весеннюю травку, и почти неосознанно принялась уговаривать ее подойти к воротам, чтобы получить свою порцию ласки. Но Кестер понял, что она слышала его вопрос и лошадью занялась, чтобы не отвечать ему. Но от него просто так не отделаешься.

– Про тебя с ним народ судачит. Поостереглась бы ты, пока вас без вас не поженили.

– Злые языки, – сказала Сильвия, пунцовея. – Как будто не всякий мужчина – если он настоящий мужчина – сделал бы то же самое для двух осиротевших женщин, оказавшихся в беде. Тем более что он мой кузен. Скажи, кто это судачит, – потребовала она, испепеляя взглядом Кестера, – и я никогда их не прощу. Так-то вот.

– Ой-ой! – умерил он ее пыл, сознавая, что он сам первый в этой когорте судачащего народа. – Такая милая барышня, а язык ядом смазан. Никогда она, видите ли, не простит.

Сильвия смешалась.

– Ох, Кестер, – молвила она, – из-за папы мое сердце ожесточилось против всех.

В конце концов она разразилась слезами, которые несли ей естественное облегчение; и Кестер, инстинктивно проявив благоразумие, дал ей вволю нарыдаться, да и сам всплакнул. И вдруг в их всхлипы вторгся голос Филиппа, донесшийся от задней двери.