“Она опасная очень”, - с тоской вспомнила я давний и точный диагноз гуманного дрессировщика.

Глава 4

Что такое жизнь? Жизнь — это дым, зола и рассказ. Даже не рассказ.

Марк Аврелий

Сделали облаву, облаву -

Выпили на славу, на славу…

Охотничья песня

Братья ехали, не стараясь ровняться полями, ведь охотились только вдвоем. Правда, был с ними и Андриан, молодой ловчий. Андриан и затеял это поле. Герасимовы, в последнее время рассеянные и растерянные, легко поддались его уговорам. Да и как было не выехать! Дела не было, тоска заедала, и чужая воля быстро взяла свое. Можно было понять и его.

Охотник скучал и томился: все, чему он учился, вся сложная многолетняя наука, которую постигал он с раннего детства, — тонкое дело древней псовой забавы — все это теперь для него, кажется, погибло. Этот выезд был чуть ли не первое его поле как ловчего. Не последнее ли?

От Зайцева — от самой усадьбы — Андриан, стремясь показать себя, ходко двинулся в путь. Стараясь не отстать, следовали Михаил и Осип Петрович.

Лошади шли шибким, скорым шагом. Впереди рыскали несосворенные борзые: охота шла в наездку.

Впрочем, и собак было всего две: Орел и Решка. Их удалось спасти, когда горели февральской ночью Муравишники. И потому только уцелели борзые, что спали в доме, с хозяином, а не на псарне. Гончих же ни одной не осталось.

Лучшее для поля время давно миновало. Позади, да, уже навсегда позади те краткие дни, когда своры борзых, как осенние листья, срываются вихрем — и несутся, и мелькают на желтой стерне великолепные, роскошные псовые масти: то половая — печально-нарядная, как золотая осень, то половая в серебре — розоватая хрусткая листва, схваченная с утра изморозью, то бурматная — листва волглая, тленная, с карим налетом, то муругая — сухая красная листва с тонкой чернью… А это уж предзимье.

Что ж, ноябрь. Что сравнится с этим темным и тихим безвременьем в средней России? Ни краски нет, ни звука. Разве лишь ворон проговорит что-то полю, пролетая низко над пожухлой травой и снегом, разве лишь скрежетнет на тонких голых былинах у опушки черно-белая сорока… Вот и осталось только: белые борзые — легкие тени над снежным полем…

Впереди Андриан поднял правую руку с арапником.

— А-ту-его-о-о! — пропел, как охотничий рог, сильный молодой голос ловчего: он подозрил зайца.

Русак побудился, и Михаил, живо встрепенувшись в седле, пометил его собакам:

— Ух его!

— Ух его! — крикнул неожиданно для себя Осип Петрович. — Ух его — о-о!! — и борзые понеслись… За ними, не помня себя, рванулись охотники.

Заяц — маленький, усадистый, скоро ставил собак, подпускал их сначала близко, но затем отрастал — уходил, как от стоячих. Мелькал по снегу русо-пегий комок, легко уворачиваясь от борзых на угонках.

Лихо дошел его Орел — белая птица над снежным полем — приладился, но зайца не захватил.

Русак перебросился назад и пошел в противную сторону, прямо на всадников. Собаки скоро справились. Решка, как молния, дошла зайца, без угонок его потащила и наконец, ударила, передавая подоспевшему Орлу.

Подскакав, смеялся ловчий Андриан, улыбались друг другу братья… Смеялись широко раскрытые пасти борзых над безжизненной пегой шкуркой, растянутой на снегу.

Осип Петрович остановил кобылу чуть поодаль, опасаясь повредить русака или собак.

Андриан и Михаил оба спешились и враз потянулись к добыче.

— Не тронь! Порядка не знаешь?! — услышал Осип Петрович голос брата. И увидел: Андриан, диковато оскалив все еще смеющийся рот, хватает зайца за задние ноги, пазанкует, кидает пазанки борзым:

— Мое поле!

Наступила тишина. Только жарко дышали собаки, хрустела крахмальной свежестью тонкая простыня снега под копытами переступающих лошадей, да вдруг гортанно проговорил ворон прямо над головой. Он все видел и все уже знал.

— Эх, ты, — спокойно, сильно и очень тихо проговорил Михаил, — ну да ладно, Бог с тобой. Кровь-то кипит. Пусть, да надо меру знать и обычай. Учили тебя чему?

— А тому, — высоким срывающимся голосом крикнул Андриан, — а тому, что кто подозрил… Кто подозрил, того и заяц, чья бы борзая не взяла! Я подозрил, я!!

Близко посаженные голубые глаза парня чуть косили от волнения, тонкие губы кривились, из-под форменной фуражки, сбившейся на затылок, выбивались рыжеватые кудри.

— Осип, — сказал наконец Михаил, — человек наш не в себе. Что делать будем?

— Дальше поедем, — ответил не колеблясь Осип Петрович. — Успокойтесь оба. Только выехали. Поле все впереди.

Они молча смотрели, как Андриан второчил зайца и вспрыгнул на коня, утирая вспотевший лоб, сдвигая фуражку на глаза. Широкоплечее, ладное тело влилось в седло, коротковатые ноги привычно послали лошадь вперед. Братья, чуть поотстав, поехали рядом. Говорить не могли.

— Ну, видел? — сказал наконец Михаил, — Вот тебе: liberte, egalite, fraternite [74] … Началось и у нас. Какое от всего этого счастье бывает, французы уже сто лет назад узнали. И мы узнаем — очень скоро. И всерьез. На своей шкуре. Недолго осталось.

Осип Петрович не отвечал. Будто ледяной петлей сдавило горло, перехватило грудь. Так бывает от внезапной вести о неотвратимом. О непоправимом.

Впереди Андриан замедлил рысь, перешел на шаг. Эта первая в жизни открытая вспышка, ошеломив его самого, сменилась горьким сомнением и раздумьем. Главное — не оглядываться… Но он ехал, не обращая внимания даже на поле перед собой, забыв об охоте, и тосковал: надоело все. Хватит. А то: все всегда отдай им. Все всегда ихнеебыло — поле, собаки, добыча… Девки наши… В каждой деревне чуть не половина ребят барские выблядки. Баре, мать их… Господа сенатόры, обосрались которы… Вон — Костька этот, молодой барин, Кареева старого сын, только женился — а жену сразу бросил… Или сама от него в столицу сбежала? Прожил год в своем Аносове, так теперь к нам в Зайцево пожаловал — и здесь небо коптить да девок портить. Ну, ничего. Поглядим еще, чья возьмет. Вроде уж наша и взяла… Неужто и впрямь? Не поймешь ничего. Кто у них там главный? Кто правит? Царя-то нет. Это все равно как и нет никого…Мужик из Воскресенска приезжал — агитатор. И все говорил, говорил… Пролетайте, говорит, во всех странах и соединяйтесь, пролетайте и соединяйтесь… А куда пролетать-то? С кем соединяться?.. А еще сказал — Еремеевскую ночь надо имустроить. Это понятно. Это да. Надо. Иначе от нихне избавишься. Жаль, сейчас погорячился, обазартился. Зря. Напрасно зверя оттопал, собак прометал. Подшумел. Ну да ладно. Может, все ж правду говорят — наше уж поле-то… Да скорей бы! Ну, потерпим. Недолго осталось.

Так успокаивал себя ловчий Андриан в своей глухой досаде и тоске, в своем ожидании.

Поотстав от него на три-четыре корпуса, Осип Петрович, почти уже придя в себя, тоже старался успокоить, уговорить — и себя, и брата:

— Ничего, Миша, ничего. Может, еще уладится. Парень своенравный, молодой, горячий. Я знаю, о чем ты — о Муравишниках. Так ведь у нас-то случилось не по злой воле, не по умыслу — по недосмотру… Серьезного ничего не будет — пошумят и успокоятся. Опасно, конечно. Опасно, это правда. Ну, беспорядки. Смута. Но должно же все как-то уложиться. Мы не французы. Они-то «пьют одно стаканом красное вино»… А у нас все водкой кончается и глубоким сном. В этом сне все тонет — и egalite, и fraternite. И, к сожалению, свобода. А уж подавно — счастье. Горько, но правда. У нас одно только нужно — терпение. Терпение и настойчивая, упорная воля. И еще — осторожность. Компромиссы. От многого придется отказаться. Это понятно. И, знаешь, я думаю, неизбежно. А может быть, в этом отказе и правда: что ж, это не только разумно, но и нравственно.

— Знаешь, Осип, ты меня… ужасаешь. Как ты говоришь! Будто слепой. Или резонер, умник. Или будто циник, игрок. Прости, ради Бога. Я ведь все знаю. Не хуже тебя вижу. Вижу ясно. Но я почему-то… Почему-то не хочу, не могу вести себя иначе. Не хочу и не могу! Я не хочу играть. Стоит только начать! Да ты что, не понял до сих пор, что люди делятся только на две категории: на тех, кто играет, — и тех, кто живет по-настоящему, живет серьезно. Я не хочу играть с ними в их игры! Я жить хочу. В этом весь ужас. Я понимаю, я чувствую, что будет с нами. Но изменить это… Эту судьбу… не могу. И не хочу. Я… Я не могу вести себя так, чтобы этого не случилось. Чтобы этого не было. Это… Это рок.

— Но, Михаил, можно и не играть, но почему не вести себя разумно? Просто разумно? Осторожно? Этим многое можно изменить, если не все…

— Да я не могу! Я знаю, как надо, а не могу! Не могу я! Не могу. Я таков, какой есть. Понимаешь ты или нет?! Ты-то должен понять! Это свершится. Если бы я был не я, а ты был бы не ты… Ну, тогда может быть… Я сейчас думаю, что уж лучше как есть, лучше сразу! И — честно.

Завиднелся лесной остров — черное пятно меж белой землей и серым небом.

Они увидели, как Андриан, уже довольно далеко от них, почти на полпути к острову, остановился и заученным жестом поднял над головой фуражку. Борзые воззрились.

— Лису лежащую подозрил, — пояснил Михаил брату. Мгновение — и всадники поскакали. Собаки, пометив лисицу, лихо заложились по ней.

Рыжая, гибкой стрелкой на белом снегу, уже бочила вниз, к реке. До воды, недавно прикрытой запорошенным стеклом, оставалось совсем немного. Решка спела наперерез, Орел старался заловить.

— Уйдет, — разом вырвалось у всех троих. Лиса, едва касаясь лапами тонкого льда и все же иногда оступаясь, красной молнией перелетела через реку и скрылась в густом ивняке на другом берегу. Борзые, взрывая облака снега, еле сумели остановиться на самом обрыве, шумно дыша и поскуливая.