Легендарный Тарик, укротитель зверей и молодых университетских девиц — специалисток по поведению крупных хищных (львов и тигров, волков и медведей), знаток борзых и хозяин питомника, чинно подал Энн свою мощную руку, по толщине не уступавшую туловищу питона Каа, и легко снял гостью с забора на снег. То же было проделано с Мэй. Как всегда, Тарик нуждался в помощи питомнику — кормить собак было совершенно нечем. Надежды, рожденные появлением заморских гостей, побудили его к подробному рассказу о своих любимцах.

Собаки были действительно классные, но постоянно почесывались, что Тарик пытался скрыть, отвлекая их дикими криками, принятыми в среде русских борзятников. В вагончике, обыкновенно служившем убежищем щенным сукам и молодняку, подали чай (сам Тарик проводил свои ночи на столе в домике исследователей-ботаников). Англичанки не колеблясь приняли из рук хозяина облупленные кружки с кипятком, даже не покосившись на черные Тариковы ногти.

К чаю подошли самые отважные тараканы. За беседой о борзых и лошадях к окнам вагончика подступила темнота. Встреча закончилась. Никто из нас, русских, и не подозревал, что англичанки решили: началась дружба.

Мы-то постарались поскорей выкинуть из головы это событие как совершенно никчемное с финансовой точки зрения (“фермеры” спокойно и умело избегали деловых и денежных тем). Так и забыли бы о “буржуях”, если бы спустя две недели после их отъезда из почтового ящика мне в руки не упал твердый серый конверт. Оттуда красочным глянцевым потоком хлынули фотографии, которые я сперва приняла за открытки.

Под дубом, корни которого так мило описал в толстой книге один советский дипломат, остановил гнедую лошадь всадник в красном пиджаке, белых лосинах, черных сапогах и черном кепи — традиционном костюме для псовой охоты на лису. Лошадь картинно выгнула шею, у ее ног свалились в кучу фоксхаунды — нарядная пегая стая. Зеленый газон по древности никак не уступал дубу и на горизонте скрывался в дымке столетий.

Все это на первый взгляд действительно напоминало post-card для туристов, но на обороте рукою Энн было небрежно написано: “Эдмунд, мой муж, с гончими Ферлоу. Лошадь зовут Люси”. Далее следовали: изображение двух всадников с той же стаей собак, но на другом поле и под другим дубом, не менее древним (подпись Энн: “Эдмунд и граф де Варрон, наш французский друг. Имена лошадей: Капля и Маргаритка”), и множество других таких же фотографий, причем на обороте каждой Энн почему-то сочла нужным точно обозначить клички копытных.

В прилагаемом письме сообщалось, что зимний день, проведенный с нами в Москве, никогда не изгладится из памяти адресанта; выражалась благодарность и надежда на новую встречу — уже в Англии. Картина прояснилась.

И вот сейчас Энн протягивает руку к бокалу. Мгновением позже, но все же подчеркнуто с опозданием на это мгновение, делает то же и Мэй.

Ее рука — красноватая, как будто Мэй только что вошла с холода, — обветренная рука завзятой лошадницы, проводящей целый день out of doors [12]. Длинные ногти — не она делает тяжелую работу в конюшнях, а те, кто живет в специальном двухэтажном флигеле — yard lads and girls [13]. Это чуть пухлая рука женщины, любящей роскошь, — и пальцы, привыкшие делать то, что приносит удовольствие: часто подписывать чеки и открывать кошелек, время от времени нажимать на спуск фото- или видеокамеры, постоянно держать поводья или собачий поводок и всегда — сигарету и рюмку. Кольца совсем не такие, как у Энн, — их украшают не капли солитеров, а многоцветье сапфиров разных оттенков. Сапфиры для wedding ring [14], несомненно, были выбраны не случайно: Мэй — настоящая кельтская женщина, черноволосая и синеглазая. У Мэй замечательный смех, сильнейшая способность радоваться жизни, обширные и тонкие познания во всем, что может доставить удовольствие: напитки и еда; красота животных и растений — домашних и экзотических; азарт собачьих выставок и скачек — особый азарт не зрителя, а владельца и участника; яркость драгоценных украшений и впечатлений от путешествий по всему земному шару, а главное — несравненная прелесть бесконечного обсуждения всего этого с приятными собеседниками…

Наука наслаждения — реальным, зримым, сиюминутным, жизненным — изучена Мэй за ее пятьдесят с лишком лет в совершенстве.

Странно все это. Как не сравнить эти легкие радости с теми, что выпадают мне. Нет, не выпадают — таким сизифовым трудом достаются, что неизвестно, чего в них больше — не горечи ли? Вот сдан экзамен по головоломной научной дисциплине; сделан успешно доклад — это месяцы усилий… Защищена диссертация, вышла новая статья, еще одна книга — это уже годы работы…

Да, привыкла же я мучиться — как привыкла любоваться животными сквозь решетки зоопарка, а наслаждаться природой — в московском дворе, где растут не ливанские кедры, а паслен и одуванчики. И все же…

Воображение, воображение! Как щедры твои дары, как беспредельны дали, в которые увлекаешь ты бледную девочку, на солнечном берегу Москвы-реки следящую путь муравья у корней весенней травы!

Это ты заставляешь замирать от восторга во время долгожданной прогулки с отцом за город: раз в году, когда стает снег, — три станции от Киевского вокзала — и полные солнцем сережки ольхи на ветру, шорох ящерок в прошлогодней бурой листве, первая бабочка.

Это ты на подмосковных зорях поднимаешь мой взгляд с серой земли ввысь, к зеленому апрельскому закату, к этой нежнейшей акварели, по которой вот сейчас черкнет силуэт тянущего вальдшнепа.

Это ты в арке арбатской подворотни показываешь мне венецианское небо и склоняешь купить у букиниста самоучитель итальянского языка.

Это ты вынуждаешь меня, перебирая карточки в каталоге Ленинской библиотеки, искать то, что для диссертации совершенно не нужно — о русских борзых, о псовой охоте, о людях, ушедших давно и забытых раньше, чем их собаки.

Без тебя разве думали бы мы, верили, надеялись — что именно сегодня, вот этим вечером, блеснет кольцо… прозвучат человеческие слова… примет прекрасную форму мутный хаос… разделятся воды и твердь… полетят и запоют птицы… родятся желанные дети… начнется жизнь…

— Cheers! — сказала Энн.

— Cheers! [15] — ответили хором мы с Мэй, и все трое сделали по глотку. После этого рюмку, как ни жаль с ней расстаться, полагается поставить на маленький столик: рядом с каждым креслом в английской гостиной есть такой.

— Ты не помнишь, Мэй, с чего все это началось? — спросила Энн, и лицо ее приняло то сентиментально-мечтательное выражение, которое я часто наблюдала у англичан, предающихся воспоминаниям о совместных приключениях abroad [16] или об истории своей дружбы. Недаром взывал Роберт Бернс: “За дружбу старую — до дна!” — прошлое и в сознании современного англо-сакса ценно именно ею.

— Конечно, помню! Невозможно забыть, правда, Анна? Посмотри, что я для тебя сохранила: ждала, когда ты приедешь, и вот наконец… Это для тебя! — Мэй подошла к камину, открыла шкатулку из зеленого камня, вынула крохотный клочок газетной бумаги и протянула мне. В четырех квадратных дюймах мелкого шрифта я узнала объявление, которое почти два года назад мы послали в самую популярную английскую газету для собачников.

Я растрогалась. Мэй хранила эту публикацию, послужившую началом всего, среди самых дорогих реликвий! Зеленая коробочка из уральского камня змеевика была моим подарком, посланным Мэй на Пасху с оказией.

— Ты знаешь, Анна, я написала тебе в тот самый день, когда наткнулась на это объявление — лежала вот тут, на диване, листала “Dog World” [17] — и вижу: можно что-то узнать о русских породах! Вдруг и о борзых тоже? И сразу послала открытку. А потом и телеграмму, когда мы с Энн решили прокатиться в Петербург. Подумала: не поехать ли через Москву? — Мэй сделала еще глоток, шампанского, зажгла сигарету, выдохнула дым вверх, закинув голову, улыбнулась потолку и зажмурилась.

Я посмотрела на газетную вырезку, которую так и держала в руке. Бумага уже чуть пожелтела. Передо мной были такие знакомые строчки:

“STUDY OF DOGS IN RUSSIA” [18]. Группа русских ученых — зоологов, этологов, специалистов по происхождению, истории и поведению домашней собаки — располагает обширными материалами, которые могут представить интерес для международного научного сообщества, заводчиков, дрессировщиков и любителей собак аборигенных пород…” (далее редакция перечислила основные темы этих “обширных материалов” и привела мой адрес и телефон).

Выражение “группа русских ученых”, да и весь текст, родились черной московской ночью, во мраке начинающейся “перестройки”, конечно, на кухне, как и сама “перестройка” — кухонная девушка, золушка. Очевидна причина такого выбора места — близость к архетипическому очагу в его конкретной московской ипостаси — кухонной плите. Огонь физический рождает огнь духовный; примечательно и время — темная ночь.

“Группа русских ученых” пила тогда, помнится, не шампанское — нет. Впрочем, особенно напрягать память не приходится. Это могли быть либо водка, либо чай. Скорее водка, ибо возбуждение наших ученых умов, хоть и воспаленных “перестройкой”, довести до градуса создания этого текста могла только она.

Нас было, понятно, трое. Двое мужчин и женщина, или, выражаясь на интеллигентском наречии тех лет, пара мужиков и баба. Кто был в этой тройке главным? Роли распределялись так: энергетический лидер — Валерий Вурлаков, лидер интеллектуальный — Андрей Сиверков. Мы же с водкой, помогая “перестройке”, совокупно выполняли женскую роль горячительного. Не стоит ее преуменьшать.

Валера Вурлаков. Отверженный замшелым миром советской психологии, в свои тридцать с лишком — старлаб академического института, а по сути — гениальный ученый, теоретик и практик новой системы гуманной дрессировки — так представлял он себя.

Но я бы сказала проще — уголовник. Не в точном юридическом смысле, конечно: тогда криминальные знакомства были еще не в чести. Это позже выяснилось, что принцип “все дозволено” для Валеры был аксиомой. А когда гуманист появился впервые, я увидела только глубоко посаженные рыжие глаза, из-под кепки — взгляд беспризорника, профессионально наивный и даже детски беззащитный, но лукавый, лукавый…