— Нет, она ничего не продает. И не покупает. Это моя подруга детства. Мы с ней выросли в одном дворе. Очень близкий мне человек.

Мэй нахмурилась. Начало было явно неудачным.

— Мэй, dearest, Валентина мне даже не подруга. Она как сестра. Вместо сестры. Знаешь, у русских так принято: крестная сестра. Эти узы очень сильны, — прибавила я слишком уверенно (что-то никакой особой крепости таких «уз», как, впрочем, и других, у русских я не замечала).

— Oh, dearest dear, — Мэй подалась вперед и облокотилась на стол.

— Ее бабушка моя крестная (была, — подумала я с горечью: si devant!). — Меня даже назвали ее именем — Анна. Значит, у нас одна небесная покровительница.

Нордически-пронзительный взгляд Мэй стал мягким, как средиземное море.

— Валентина сирота, у нее только бабушка и я на свете и остались, — беззастенчиво врала я, надеясь, что если существование мужа выплывет наружу, я и его смогу объяснить. А впрочем, что, собственно, объяснять? Ведь теперь это правда, правда истинная. Сбежал, подлый предатель. Да и Анна Александровна умерла…

— Мэй, я так волнуюсь, что не сказала самого главного: бабушка Валентины умерла. Только вчера. Моя крестная. Теперь Валентина одна на свете. Вот она и сказала мне об этом, — закончила я уже величественно, как и подобает русской, узы которой особенно сильны, а дух соответственно высок. — Да и у меня после смерти Анны Александровны только мать и Валентина. И моя собака, — прибавила я спохватившись. Лицо Мэй уже выражало решимость. Ну все, — подумала я, — дело сделано. Теперь Валентина может ехать.

— А у Валентины есть собака, Анна? Ей нужно немедленно помочь. Бедняжка обречена на недостаток внимания. Кто теперь будет ею заниматься?

— Нет у нее собаки никакой… — я вовремя оборвала фразу: не хватало еще ляпнуть, что у самого близкого мне человека, узы с которым особенно крепки, не только нет собаки, а есть любимая кошка. Кроме меня. Вернее, не кроме. Это я кроме.

Я сделала паузу. Мэй тоже помолчала. В этом молчании судьба Валентины (да и моя, моя!) заколыхалась в голубоватом воздухе рядом с тонкими нитями дыма „Silver Cut”.

Пронзительный, как тревожный крик дюжины малиновок в живой изгороди, раздался звонок. «Господи, помоги, — взмолилась я, — кто же это еще? Валя или Валера? Валера или Валя? А может, сам Гриб?»

— Ну конечно, это Пам! Или Пат! — вскричала Мэй, рванувшись к аппарату. — Они собираются завтра нас навестить. Собак помогут вымыть, и вообще… Тебе обязательно нужно с ними познакомиться…

Телефон был далеко, Мэй понадобилось время, чтобы вылезти из-за стола, не потревожив Опру, споткнуться о Водку, а малиновки все трещали, пока я гадала: кто?


— Это снова тебя, Анна, — сказал мне Генрих Восьмой, протягивая трубку жестом Медного Всадника.

К этому времени силы мои иссякли. И когда заскрипел голос Великого Дрессировщика, я даже вздохнула с облегчением: пусть, все обойдется как-нибудь, по крайней мере этого фигуранта не жалко. (Ах, Валентина!). Да и жива была еще память о моральной победе в прошлой телефонной дуэли.

— Анькя-э, — неожиданными чистыми тонами радости проговорила трубка, — ну ты как там? Держишься? Молодца! Давай-давай! А то Гриб уже едет. Жди Гриба, вощем. Гриба, говорю, жди, — повторил Валера так внушительно, что от прошлого моего триумфа не осталось следа. Я вся съежилась. Ну вот. Накрыли.

Мэй смотрела на меня с таким раздражением, будто это я подсунула ей какую-то скрипучку мужского пола вместо флейтовых голосов приятельниц — Пат и Пам, кажется. Впрочем, так ведь и было.

Пока Валера со свойственным ему занудством объяснял, к какому рейсу подавать мерседес в Хитроу и как обращаться с Грибом в дальнейшем, чтобы продажа льна принесла нам всем (на этой стадии Дрессировщик был, как всегда, щедр) миллионы непонятно чего, я то тревожно наблюдала за метаморфозами лица Мэй, то, устав от ужаса, следила, как атласно-каштановые кобылы, не переставая щипать траву, медленно следуют по зеленому паддоку за лучами солнца. Жеребята не отставали. «Типичный эпилептоид, — подумала я равнодушно о Валере, — застревает на мелочах». И вспомнила об одном исследовании «русского национального характера» — довольно толстой книжке мутно-сизого цвета. Ее написала женщина, которая с помощью проективных тестов узнала, что типичный русский — настоящий эпилептоид. В этом-то все и дело, — заключила она и поспешила поделиться этим открытием с соплеменниками: от этого мы и увязаем в мелочах, редко доводим дело до конца; подавляем свои порывы, а потом взрываемся бунтом. Может, и правда? Вот Достоевский — русский из русских, и не просто эпилептоид, а эпилептик, и его герои… Но тут я вспомнила, что за дамой и книгой, а значит, и за выводом, стоял, как и за «русской тоской», какой-то фонд. Поскреби любой фонд в России — и найдешь дядю. И чаще всего — Сэма. Тогда это было уже вполне точно, хотя нередко несколько туманно.

Но Валера уже взывал: «ПОняла? ПОняла?» — это были заключительные фразы.

— ПонялА, — сказала я тяжело и повесила трубку, поворачиваясь лицом к Мэй. Ей было скучно. Она тоже устала — охранять меня от непонятных голосов и себя от возможных вторжений.

— Кто-нибудь может приехать? — спросила она с насмешливой гримасой. Как подлинный эпилептоид, я подавила все: и удивление ее проницательности, и тревогу от ее догадки: не в бровь, а в глаз! Но ответ почему-то вырвался — необдуманным.

— Да ну их, — сказала я. — Shit![88]

Это Мэй и поняла, и одобрила.

— Shit!! — сказала она и повеселела. — Давай немного отдохнем — и пора!

— Куда? — спросила я с наигранным энтузиазмом, но тотчас сообразила, что чем меньше я буду дома, тем труднее будет вползти сюда неизбежной тьме, что надвигалась на меня со стороны Родины и угрожала поглотить. Душа моя рванулась прочь от телефона. Подумать только, как еще недавно «утки жевали табак, а куры его клевали» и не было ни Интернета, ни мобильников! Сегодня скрыться было бы невозможно, как ни одной обреченной лисе не уйти от стаи гончих. О чем я? Охоту на лис в Англии год назад запретили, так что лисы обрели наконец свободу и покой, а вот за каждым из нас по пятам летят, высунув язык, стаи имейлов, эсэмэсок и докучливых трелей. Но тогда вне стен дома была свобода.

— Так куда? — я дрожала от нетерпения.

— У нас сегодня по плану китайский ресторан в городе. You haven’t been at such a place yet, so it will be a sort of experience! [89] Может быть, встретим там Джулию. Как мне хочется вас познакомить! Джулия — просто прелесть. Подруга моего детства. Мы с ней в одной школе учились. Oh, Julja, dear! She is so sweet![90] — на глаза Мэй набежала слеза, которую она стряхнула на узкую белую морду потянувшейся к ней красавицы Опры. — К тому же Джулия — самый главный человек в моем бизнесе: она Тренер. В конюшни тренеров посторонних приглашать не принято — все это слишком серьезно, но для тебя, я думаю, можно сделать исключение — ты ведь так далека от нашего мира.

— Как это? Неужели я кажусь такой идиоткой?

— Что ты, дорогая! Прости, прости! Я имела в виду мир скачек, разведения лошадей и бизнеса, который на этом живет. Жесткий мир, как ты понимаешь. Но не будем об этом, — заторопилась Мэй. Кстати, ты выпей еще кофе, а мне нужно поработать в офисе. А потом пойдем приляжем. Нужно как следует отдохнуть, одеться и ехать. Кстати, пока ты выходила, звонил Ричард. Предлагал нас отвезти к китайцам. Мне кажется, он хочет использовать свой отпуск по полной — соскучился по родным местам. Так что проведем приятный вечер.

Куда, собственно, я выходила, пока «звонил Ричард», я не помнила. Кажется, все время сидела за монументальным изразцовым столом напротив Мэй, под каждым локтем которой на узком кухонном диване лежало по борзой. Изразцы вообще были страстью хозяйки Стрэдхолл Мэнор, она покупала их в Испании, так что кухня была как в Эскуриале. Мореный дуб, всюду изразцы, а на гобеленовой обивке — цветы и листья. Зеркало в кухне тоже было, и повсюду в доме, так что легко было убедиться, как украшает человека рама роскоши.

Я поставила чайник на плиту. Плита — stove — на самом деле, очаг — выглядела не так, как моя московская, гостеприимный кров для тараканов. Это была настоящая Плита — толстая чугунная пластина размером с большой письменный стол, так что чайник можно было ставить не прицеливаясь, чем Мэй и пользовалась в минуты некоторой неуверенности в движениях. Плита была всегда нагрета, под ней, собственно в очаге, скрывались какие-то приборы и электроника, как в недрах моей кровати. Поэтому единственное, что я могла себе позволить и что от меня требовалось, было ни к чему не прикасаясь подкрасться к Плите с чайником и опустить его. Пока я исполняла это, Мэй скрылась за одной из дверей. Через минуту раздался шум спускаемой воды и все смолкло. Вероятно, работа в офисе началась. Уже пора было снимать чайник — Плита работала как зверь. Кофе из красной кружки «Нескафе» показался мне совсем невкусным. Сахара на столе не было. Павлин в окно уже не заглядывал, лошади стояли в дальнем конце паддока, еще освещенном косыми лучами низкого розового солнца.

Я повернулась к раковине, чтобы вымыть кружку. Вдруг дверь, за которой только что исчезла моя синеглазая тюремщица, распахнулась.

— Ну вот, — объявила Мэй, — на сегодня хватит. Столько работы переделала! Пойдем, пойдем! Отдыхать, скорее! — и она взмахами обеих рук призвала борзых слезть на пол. Собаки последовали за ней вверх по лестнице в спальню — сменить узкий диван на кухне на широкую постель хозяйки. Следом в тяжелом раздумье поплелась и я.

Я была совершенно ошарашена. Как же так? Все эти годы, как началась перестройка, только и слышно было, как тяжела — прямо невыносима — жизнь богатого человека. Работа, работа, работа — из последних сил, прямо как… ну, не знаю, как кто. В голову лезло что-то неподходящее — индийский мальчик, которого угнетатель-англичанин избивает стеком, и вообще какие-то рикши. Но трудоголизм! Но западное «умение работать»! И при этом — русская лень. Русское «наплевать». Русское «авось».