На Бугор я поднялась в сопровождении белой, как облако, собаки неземной красоты. Неторопливо пошли мы по высокому берегу над рекой, смотря, как плещет внизу вода Москва-реки, как темнеет фиолетовый фильтр небесного свода и как меняют цвет пронзающие его солнечные лучи. Спустились на набережную, поднялись вверх по Саввинскому переулку, свернули налево, в Тружеников. Вот двухэтажный деревянный дом с истертыми каменными ступенями и отдельным входом на второй этаж, в мезонин. Краска café au lait [161] облупилась, но та, что обнажалась под ней, была точно того же тона — светлого, особого оттенка ухоженного женского тела, хороших кружев, дорогого белья. В этом домике, там, наверху, в мезонине, жила, кажется, когда-то мамина учительница музыки… Как странно, — подумала я. — Как же все это странно!
Собака выступала впереди, ставя лапы размеренно и точно, как львица, низко наклонив красивую голову. Длинная белоснежная шерсть отливала серебром. Переулок был пуст. Под ногами шуршали опавшие с тополей цветочные побеги, выпустившие облачный пух еще месяц назад, а теперь усохшие, серые.
Вот началась ограда фабрики «Малютка». Сама фабрика, еще на моей памяти пуговичная, производила теперь распашонки и ползунки, но прежде была телом церкви. Церкви Воздвижения Креста Господня. Так говорила тетя Маша, милая моя няня. Вот уж больше десяти лет, как покоится Мария Андреевна Губанова рядом с бабушкой и дедушкой моими, в Востряково, под серым камнем. А тут — ни купола, ни креста. Приземистый каменный дом с плоской крышей. Серый булыжный двор. Простая ограда — старинные каменные столбы, между ними — чугунные решетки, прутья заострены копьями. Вот ворота. Врата. Белокаменной аркой изогнутый вход. Закрыты, заперты. Чугунные решетки замкнуты крупным висячим замком. Увито все плющом — нет, не плющом, хмелем. Шишки светло-зеленые, гладкие, чуть прозрачны, золотыми лучами просвечены, как виноград. Я остановилась и заглянула во двор.
Дорога, вымощенная плоскими каменными плитами, огибала стену обезглавленного храма и уходила вверх, в небо, к солнцу. Солнце, уже низко стоя над горизонтом, расплавленным золотом заливало дорогу, но не ослепляло, а тихо привечало и грело душу. Я прислонилась лбом к теплой решетке. Щеку задел шершавый побег хмеля, пощекотал вьющимся усом.
— А ключи от этих ворот у Святого Петра, — услышала я и обернулась. В переулке никого не было.
Глава 14
Эта слепая храбрость замечена всеми, кто только имел случай видеть русский народ вблизи; но немногие знают, откуда происходит эта храбрость… В русском языке есть слово, непереводимое ни на какой другой язык, слово всемогущее, выражающее лучше длинных фраз и объяснений то странное чувство, которое пробуждается в русском человеке при приближении опасности, в исполнении невероятнейших предприятий. Это слово — авось; с ним для русского нет ничего невозможного.
С августом кончается все. Корона года, венчающая плодами и колосьями неуловимо стремительную и бессмысленную смену времен — солнца и туч, жары и снега, ветров и затишья, — эта бледно-золотая корона как ни медлит скатиться, но и она не властна сколько-нибудь долго удержаться на макушке подмосковного лета. Увы! Минут последние ночи, брызнут на черный бархат звездные фейерверки, остынут покинутые гнезда, рванет листья горький ветер, электричка свистнет во тьме — и вот уж раскинулся во все небо Орион, вот уж грозит палицей: скоро зима.
С августом кончается все — лето, свобода, мечты. Не птицы — перелетные души стремятся на юг, за солнцем, и покинутые ими тела преподавателей и студентов тянутся косяками в пустые, отмытые аудитории.
С августом кончается все. Одно начинается — охота с борзыми. Но это одно стоит, — о да, без сомненья, стоит всего остального.
В этом году охота с борзыми открывалась 1 сентября.
Англичане ожидались накануне, и все скопом. В 16 часов 30 минут с неба на землю должны были спуститься британцы, получившие приглашения Секции любителей борзых Московского общества охотников и рыболовов: Мэй Макинрей и Ричард Вестли, Пам Болд и Пат Холли, Джим Дарк и даже Дик Пайн. Участие последнего было, как уверяла Мэй, делом политическим, а потому никакие личные мотивы в расчет не принимались. Впрочем, какие там личные мотивы! Блэкпул с его холодным пронизывающим ветром и мистер Пайн с его холодным пронизывающим взглядом были в прошлом. Они остались в Англии. И я ничуть не сомневалась, что в Москве взгляд мистера Пайна станет теплым и ласковым.
Сколько международных телефонных минут было оплачено, сколько факсовой бумаги размотано, сколько писем прочитано и написано в июле и в августе!
— I cannot wait [162], - пела Мэй в белую телефонную трубку, и флейтовые переливы этого голоса неслись по телефонным проводам от кухни в Стрэдхолл Мэнор к черному аппарату на старинном столике, перешедшем ко мне после разрушения родового гнезда в Горбатом переулке и смерти Агнессы Петровны Берг. И бабушке Нине Федоровне, и маме Нине Павловне — этим серьезным женщинам — дубовый столик на изогнутых длинных ножках, с резной балюстрадой и двумя ящичками, вмещающими разве только браслетку, колечко да бальную записную книжку с карандашиком, пришелся вовсе не по научному их размаху, а попросту — оказался так несуразно мал, что они его даже и не удосужились заметить. Зато мне легкомысленный дамский стол оказался в самый раз.
Стол с телефоном стоит у окна. Под окном — Бугор, Бородинский мост, а под Бугром и мостом — Москва-река, серая даже в солнечный день. Над ней — чайки. На них я и смотрю, слушая голос Мэй. Мелкие чайки с темно-бурыми головками, озерные и речные, еще здесь и пробудут до начала холодов. А может, останутся и на зиму.
Но скоро, скоро — лазурным утром или золотым вечером — услышу я далекий голос из-под самого солнца, подниму голову и, зажмурившись, еще один раз в своей улетающей жизни увижу там, в поднебесье, белые тени севера. Гигантских птиц, по-латыни названных Larus canus — чайки сизые. Сворой серебряных небесных борзых пронесутся они над Бугром, над Арбатом, над шпилем высотного дома на Смоленской, неуловимым колебанием распахнутых крыльев поднимутся еще выше и исчезнут над солнцем…
— I really cannot wait, Anna… You just seem to be drifting away, further and further away… and it is so sad, you know… If you could only imagine how sad it is… You are getting so unreal… even more unreal you seemed here — when you were sitting in this very armchair I’m looking at now with this very glass in your beautiful hand, and talking about dogs, and paintings, and birds — do you remember that, my — oh, my love, if only you could tell me how to bear all this before I see you again… [163] — по телефону Ричард мог сказать то, что раньше ему никак не удавалось выразить, так что смотреть из окна на чаек мне приходилось все чаще и все дольше.
— And you know, dearest, I’m beginning to get frightened — your country, Moscow — oh, it all becomes frightening somehow — don’t know why… Will you meet me? Say that you shall! Will you love me? Even if you don’t love me now, at the moment — can I hope that you will love me when I come to you there, to your native place which I’m so frightened of? May I hope so? [164]
Просьба обещать любить в будущем, при встрече, не любя сейчас, была замысловатой, но я старалась не вдумываться и понимала, что это просто заклинания. Мне все время казалось, что за спиной у меня темный лес, как тогда, в Поозерье, перед глазами — светлое зеркало озера, а рядом, совсем рядом — чья-то тень: серая, неуловимая, безмолвная. И голосу Ричарда в эти волшебные дни конца августа, как Володе Быкову накануне Ивана Купалы, не удавалось вывести меня на свет жизни. Я знала — и не удастся.
Но готовилась к охоте, как обещала. Я смирилась, и хоть взглядывала на небо с Бугра на заре и на закате, хоть поднимала голову, прислушиваясь, — вдруг все-таки еще увижу тех, северных, чаек, на далеком и неведомом пути в золоте небес, — а все же смирилась.
Время тянулось. Кажется, я делала все, что могла. Договорилась с Тариком. Клубное борзое сообщество выделило какой-то ПАЗик — что это за средство передвижения, мне было неведомо. Тарик объяснил, что это такой небольшой автобус.
Оставшиеся теплые вечера в Ботаническом саду мы с Тариком, его юными помощниками и борзыми проводили, как в райских кущах. Падали звезды, и я загадывала желание, всегда одно. Звезд сыпалось с неба, как яблок с отяжелевших веток, так что загадывать приходилось непрерывно. Только успевай. Тарик, вольготно раскинувшись на садовой скамье и тоже глядя в небо, мечтал о поле. Перебирал собак: кого взять. Дарьюшке нужен диплом — засиделась в девках, вязать пора. Лебедь стара. Чулок с Юлой ловят конкретно, поедут непременно. Буран с Буруном тоже. А вообще, псовые-то — Бог с ними, главное — хортые. Вот Лель — он первопольный, уж ему обязательно. Ведьма, Заноза, Стрелка — безусловно… Список собак с каждым вечером становился все длиннее, но меня это вовсе не тревожило. Все равно решать будут последние минуты. Или даже секунды. С Тариком всегда так.
Подкинув в вольер ручной медведице ведро падалицы, гулко рассыпавшейся по асфальтированному полу, дрессировщик умиленно смотрел, как его любимица подгребает к себе спелые плоды, чмокает вытянутыми губами, набивает рот, чавкает — набирает жирок к холодам. И зверь, и человек растворялись и таяли — Микуша в наслаждении яблоками, Тарик — в созерцании счастливой медведицы. Вот как надо жить, — думала я. Этим мгновением. И ничего мне больше не нужно. Я поднимала голову. Падала звезда. И я снова загадывала. А вдруг?
День приближался, и пора было думать, как вывозить англичан из Шереметьева. И на чем перемещать по Москве. Да и в поле выезжать им лучше бы было на машине — само слово «ПАЗик» вызывало у меня серьезные опасения. Я вспомнила древние автобусы с помятыми боками, неподвижные на пыльной площади в Сычевке. Может, это тоже были ПАЗики?
"Порода. The breed" отзывы
Отзывы читателей о книге "Порода. The breed". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Порода. The breed" друзьям в соцсетях.