У Валентины машина — фольксваген-гольф, именно такой, как приличествует даме — маленький и алый, как наманикюренный ноготь. Прекрасно: вот убедительный предлог для ее участия в выезде на охоту. Итак, Ричарда сажаем рядом с ней, с Беатой — после Смоленска у меня не было сомнений, что за рулем «гольфа» в нужный момент окажется именно она. С роскошным бюстом, длинной округлой шеей и чуть вздернутым кончиком безупречного носа. Тогда сзади еще три места. Ну, два по крайней мере. Рядом со мной должна быть Мэй, это ясно. Кто еще? Мне хотелось бы ехать с Джимом. Видеть смуглое викторианское лицо пожилого офицера, отслужившего в индийских колониях: выцветшие усы, ироническая улыбка, особый взгляд мужчины, привыкшего целиться в прыгнувшего тигра, — разве могла я забыть, как он мне помог в тот дождливый ветреный день в Блэкпуле, на выставке, среди своих холодных соотечественников? Благородная доброжелательность воспитанного и притом хорошего человека — тяжела без нее женская доля… Начинаешь понимать, только если посчастливится встретить такого. Да, мне повезло. Ах, Джим… Как горит рубиновая капля в золотом обруче на его коричневом тонком мизинце… Где-то там его арабские лошади? Что поделывает его молодая красавица-жена? Нет, выброси все это из головы, сейчас же. Так. Джим. Но остаются еще трое — Пам, Пат и скептический мистер Пайн. Их-то куда? Зазвонил телефон.
— Анькя-я-э? — раздался знакомый голос. — Ну чтэ-а? Как дела-таэ? Все путем?
— Здравствуй, Валера, — сказала я холодно. Ужасы, которые претерпела я в первые английские дни из-за дикой идеи льняного бизнеса, разом ожили, и меня передернуло. По спине побежали мурашки. Я вытряхнула из пачки сигарету.
— Слыхал я, англичане едут. Правда, что ль?
— Ну… Правда. А что? Едут. Всего на два дня, на охоту. В Москве будут две ночи.
— Да ведь где ночь, там и вечер. И утро…
— Слушай, Валера, сейчас-то они тебе зачем? Теперь-то? У вас ведь, кажется … с Грибом все получилось…
— Получиться-то получилось, только… Уж не знаю, сказать тебе иль не сказать?
Валера держал паузу не хуже студента Щукинского училища. Я молчала. Прижав ухом трубку и глядя на чаек, щелкнула зажигалкой, закурила, затянулась. Серая река плескалась в гранитные берега. Пауза длилась.
— Ну, скажу, коли так, — противник сдался. — Гриб-то наш…
— Нет, не наш!!! — вскрикнула я: это было уже слишком.
— Ну ладно, чего уж там… Ну, мой…Не кипятись. Без истерик обойдемся.
— Вот именно, — сказала я холодно и повесила трубку. Из окна было видно, что за рекой башенные часы на Киевском вокзале показывают полвторого — час, когда Валерочка имел обыкновение просыпаться и, все живее пошевеливая членами, постепенно переходить к активной жизни, передвигаясь в свою помоечную кухню, к чаю, подозрительно похожему на чифир. Он и звонил, наверное, сидя у замызганного жиром и усыпанного пеплом стола в своей полуподвальной норе на Маяковке. Полвторого… Англичане приезжают завтра, на три часа позже… Времени в обрез. Второй машины нет…
Телефон зазвонил снова.
— Аньк, ну че ты… Ну ты че, в натуре… Я че хотел сказать-то… Тебе про Гриба не интересно, что ль?
— Да не слишком.
— Я че хочу спросить-то… Ты его в Англии своей хоть видала?
— Конечно, — опешила я. — А ты разве не знаешь?
— Не-а… В том-то весь и коленкор. Не знаю. Он ведь как уехал, так и — Валера издал некое слово, сопроводив его выразительным свистом.
— Ах! — выдохнула я. Подрагивающее бедро Гриба на пороге Стрэдхолла, Гриб и Пам за длинным столом в гостиной Стрэдхолла, над омарами и артишоками… Пам и Гриб в красной машинке по дороге из Стрэдхолла в Ноттингем…
— Аньк, ты скажи, там эта… Ну, как ее, бестия эта, из Нотинхера, бабец такая деловая, по льну, по борзым, она что, тоже прикатит? Еще поохотиться хочет?
— Ну… да. Почему «еще»?
— Так она уж вроде поохотилась. На Гриба.
— Она приезжает.
— Ну, тогда я ее встречу. Вместе поохотимся. Лады?
— А что, давай. Подъезжай завтра в Шереметьево, к рейсу из Лондона в 16.30. Только там еще Пат и Дик Пайн, их тоже сажать некуда.
— Вот черт. Несет кого попало из этой Англии —, - посетовал Валерочка. — Ну, заметано. Жди, без меня ни-ку-ды! — прибавил он издевательски. — Да, кстати, чуть не забыл. Сиверков-то объявился наконец, или все ждем-с?
— В Шереметьево, к рейсу 16.30. — И я повесила трубку.
Вечером план действий был окончательно согласован. С утра мы с Валентиной покупаем продукты — она съестное, а я водку, вино, фрукты и орешки. Вместе готовим стол. Тут подъезжает из Ботанического сада Тарик и в моей ванной начинает смывать с себя амбре Коллекционного питомника борзых. Пока он управляется с этим и сохнет, мы едем в Шереметьево. Привозим англичан, кормим ужином и отводим на ночлег через дорогу, в отель «Белград» — там, на наше счастье, чуть не месяц назад они заказали номера. Наутро, на рассвете, едем в Ботсад, туда приходит ПАЗик, Тарик с помощниками загружает собак, и часам к восьми-девяти мы уже в охотхозяйстве. Нас встречают егеря и эксперты, проходит поле, а заодно расценивается работа борзых — на дипломы.
Только бы зайцы были… Только бы были зайцы… «Ах, барин, зайцов в этом поле пропасть» — вспомнилось мне название знаменитой картины Комарова. Сегодня оно звучит в России насмешкой. Зайцев, как, впрочем, и всего, что «может быть названо хорошим», как любил говорить Сократ, осталось мало. Тарик тоже волновался из-за зайцев, но не слишком. Нервничать сильно, а главное, долго Тарик вообще не может. Ему более свойственны богатырские приступы гнева — буйные, но краткие. Валентина была безмятежна, как настоящая Беата Тышкевич. Но томная поволока ее очей временами проблескивала такими искрами, что я знала: она ждет. Она надеется. К тому же за все эти дни о кошке не было сказано ни слова.
После охоты — пикник «на кровях», то есть прямо на месте, в поле. Обратный путь, прощальный ужин у меня дома, ночь в «Белграде» и, наконец, увоз англичан в Шереметьево рано поутру. Вот и все. Потом — снова жизнь. Какая? Где? Об этом я старалась не думать.
Под вечер нежные облачка потянулись над Дорогомиловом — низкие, вытянутые, как легкие небесные ладьи, у самого киля розоватые, они безмятежно плыли высоко над Москва-рекой. Я стояла на Бугре, рядом со своей Званкой, и казалось, моя настоящая жизнь — та, о которой я не знаю, а только как-то догадываюсь, — уплывает в одной из этих викингских погребальных лодок, чуть заметно, но неотвратимо скользящих все дальше на запад, к медному диску солнца.
Наступила ночь — время, когда в Москве было принято звонить по телефону. Я легла, понимая, что покоя не будет, закрыла глаза. Мой диван под ковром, привезенным из Туркестана дедушкой Павлом Ивановичем годах в двадцатых, всегда стоял под западным окном. Говорят, от этого уходит куда-то энергия, а может, это опасно, потому что плохая примета. Но я привыкла — головой к реке, к воде. Ночью река течет в твоих снах, и высокий берег — твое изголовье. Так спали викинги. Ну, а когда смерть наконец настигала –
Лицом к туманной зыби хороните
На берегу песчаном мертвецов…
Это у Бунина, в «Пращурах». А что будет со мной? С моим телом, еще упругим, все еще сливочно-белым, так недвижно простертым сейчас у окна на диване, головой к серой реке? Если останусь на родине — поплывет оно в гробовой ладье в пещь огненную, как павший воин уплывает в море, и вылетит черный клуб дыма из трубы, одиноко торчащей среди строительного мусора и обрывков погребальных венков где-нибудь на пригородном пустыре, а через месяц кто-то, если не забудет, возьмет в руки страшный, похожий на салатницу сосуд с пригоршней праха — возьмет с тайным ужасом, возьмет брезгливо — и захоронит, как теперь говорят, на Востряковском кладбище, рядом с бабушкой, дедом, рядом с тетей Машей и, наверное, тогда уже рядом с матерью… А родная оградка, которую я на Пасху крашу, крашу, как яйца, только в черный — черным блестящим лаком, оградка, над которой березу уже срубили — мешает!.. еще круче встанут над ней исполинские мраморные изваяния солнцевских бандюганов, еще теснее обовьются золоченые якорные цепи вкруг могил новых викингов… А отец, мой забытый отец пребудет на другом краю Москвы, на бескрайнем пустыре с диким именем Перепеченское кладбище. И это уж — навеки. Тут я заплакала.
Но зазвонил телефон. Снова и снова приходилось поднимать трубку. Мэй волновалась, ведь предстояло столько чудесного. И так скоро — одну только ночь переждать. Между репликами слышалось, как позвякивает в стакане лед, когда на него льется водка. Через пару часов — и трех-четырех разговоров — Мэй сморило.
Зато начал звонить Ричард. Всего два раза — на большее он не осмелился. В первый раз говорила и Энн. Я сразу же сказала ей про бумаги — что их нет. Правда, Ричард должен был передать это раньше, как только я приехала из Смоленска, но я подумала, что правильно будет повторить еще и самой. Энн сделала вид, что не слышала моей фразы, и очень, очень тепло пожелала нам всем удачной охоты. — Особенно вам, Анна, — добавила она двусмысленно. По телефону ее голос казался старым — слабым и скрипучим, — но, может быть, именно от этого звучал по- человечески и почти нежно.
Часы на башне Киевского вокзала пропели свою чистую сильную мелодию — при всеобщей разрухе в городе их механизм ни с того ни с сего починили, но не до конца: часы били только раз в сутки, ночью, полтретьего.
Музыка над рекой отзвучала, раздался гулкий одиночный удар, отмечавший половину часа, и наступила тишина. Я закрыла глаза.
Мне приснилось, что звонит телефон. — Можно, я сейчас приеду? — спросил голос, которого я не дождалась наяву. — Можно, — ответила я и открыла глаза.
Темный потолок был чуть голубоватым от уличного фонаря. Вот на него легла и застыла желтая полоса: внизу остановилась машина. Полоса дрогнула, перекатилась по потолку к стене и исчезла: машина уехала. Я встала и подошла к окну. Совиным глазом горел циферблат на башне вокзала. На Бугре никого. Мост и набережная пустынны.
"Порода. The breed" отзывы
Отзывы читателей о книге "Порода. The breed". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Порода. The breed" друзьям в соцсетях.