– Что значит: «меня отпустить»?

– Ну, восемнадцать лет назад. Если ты кого-то любишь – отпусти его. И если он тебя любит, то непременно… вернется… – Голос ее стал срываться. Глория помолчала с печальной улыбкой, потом протяжно вздохнула и продолжила: – А ты так и не вернулась. И мне пришлось сжиться с тем фактом, что ты меня так и не полюбила. Я невольно стала спрашивать себя: стоит ли так винить меня за те решения, что я – точнее, мы приняли столько лет назад?

– Ну, я думаю, ты знаешь ответ на этот вопрос. Как вы вообще могли решить, что для меня будет нормально и здорово прожить всю жизнь, так и не зная, кто я такая?!

– Вовсе нет, – сухо ответила Глория. – Мы вовсе не считали это нормальным. Просто мы сочли, что из двух возможных вариантов, где один другого не лучше, этот все же предпочтительнее.

– В смысле, для вас?

– Нет, не для нас одних, а для всех нас. Так мы могли бы стать счастливой семьей.

Мелоди ошеломленно уставилась на Глорию Браун. Она что, правда в это верила – эта глупая, добродушная и суетливая женщина?! Что их крохотный провинциальный мирок был для Мелоди более удачным вариантом?!

– Счастливой семьей?! – взорвалась она. – Какая, к черту, счастливая семья?! Семья без истории? Семья без корней? Семья, которая засела в своем глухом кентерберийском тупике, слишком боясь впускать кого-то в свою жизнь – а вдруг он возьмет да и развеет весь этот мираж! Мы никогда не были счастливой семьей – мы были три механически, без эмоций, живущих рядом человека. И знаешь, что самое печальное? Если бы ты дала мне возможность все узнать – позволила бы мне эту привилегию сохранить свое «я», – то, возможно, я была бы счастлива с вами, потому что я знала бы, что вы для меня сделали. И я не чувствовала бы себя с вами, как в глухой западне. Были бы и другие люди, которые меня бы тоже любили. Я только теперь с ними встретилась – с теми людьми, у которых вы меня украли, – и они все меня помнят и любят, и сейчас, благодаря им, я ощущаю себя в миллион раз особеннее, исключительнее, как личность. И если бы я испытывала это ощущение в детстве, если бы я с этим выросла – из меня, возможно, вышло бы что-то гораздо большее, нежели малолетняя мамаша и эта дурацкая буфетчица, и у тебя до сих пор была бы дочь, а у меня – мать.

Последовало короткое молчание. Наконец Глория прерывисто вздохнула.

– Я знаю, – прошептала она. – С того самого момента, как ты в ту ночь покинула наш дом, я поняла, что мы поступили неправильно. И с этим пониманием я дальше и жила. С величайшим раскаянием всей моей жизни. Теперь я, конечно, не надеюсь, что из этих обломков крушения можно что-либо спасти, но, знаешь, мне было бы намного легче, если бы ты смогла нас не то чтобы простить – но хотя бы попытаться понять, почему мы поступили именно так.

Мелоди помолчала. Гневный дух в ней начал понемногу остывать. Она подумала об этой женщине – о маленькой и павшей духом, совершенно одинокой в своем глухом переулке, живущей в окружении лишь фотографий своей давно утраченной семьи, своего любимого мужа и загулявшей дочери, – и почувствовала, как что-то в глубине ее смягчилось. Ей вспомнились восточные шаровары цвета электрик и белая пиратская блузка, что Глория шила ей на первую школьную дискотеку, когда Мелоди было тринадцать, – наряд, которому обзавидовались все девчонки в школе. Она вспомнила то пьянящее возбуждение их совместной тайной вылазки в «Boots» следующим летом – после того как у Мелоди начались первые месячные и ей понадобилось купить упаковку огроменных прокладок. Она вспомнила празднование своего четырнадцатилетия, когда ей удалось уговорить Клайва и Глорию оставить ее в одиночку принимать гостей, и то, как она гордилась тем, что Глория вернулась в десять вечера в пустой и аккуратно прибранный дом, и единственными оставшимися свидетельствами их веселой пирушки были пятно от сока на полу в гостиной да смазавшийся след от голубой подводки на скатерти. «Как же чудесно, что мы можем тебе полностью доверять, Мелоди, – сказала тогда Глория, оглядывая свой идеально чистый дом. – Это очень многое для нас значит». А потом ей вспомнилось лицо матери меньше чем через год, когда она впервые увидела в их переулке Тиффа на рокочущем скутере – твердо и сурово застывшее лицо, исполненное высокомерия. «Он совсем не то, что мы бы для тебя желали, – мягко сказала она тогда. – Ты могла бы сделать гораздо лучший выбор».

Ей вспомнились десятки других моментов, когда Глория бывала терпеливой и внимательной, горделивой и любящей, и Мелоди осознала, что, пусть даже эта женщина и не являлась ей настоящей матерью, пусть даже сама она никогда не испытывала к той никаких дочерних чувств – но в действительности эта женщина была ей очень и очень хорошей мамой. И с этой мыслью Мелоди глубоко вздохнула и ответила:

– Ладно, хорошо, я попытаюсь. Но не могу ничего обещать.


Когда Мелоди уже собралась уходить, Глория вручила ей конверт:

– Это тебе.

– А что там?

– Открой.

Мелоди открыла конверт и извлекла оттуда кремовый листок рукописного документа.

– Твое свидетельство о рождении, – сказала Глория. – Я хранила его все эти годы, ожидая, что ты за ним придешь, что рано или поздно оно тебе понадобится. Для паспорта за границу или для устройства на работу. Думала, это и будет тот самый момент, когда мне понадобится тебе все рассказать.

Мелоди ни разу не ездила за границу, так что у нее не возникало нужды в паспорте. «Если б только мне это однажды понадобилось!» – подумала она, глядя на обстоятельно выведенные там чернилами тридцатитрехлетней давности имена своих настоящих родителей, название больницы в Южном Лондоне, где она на самом деле родилась, и лондонский адрес – в Ламбете, на северо-западе Лондона, где она провела первые годы своей жизни. Оказывается, все это время она могла бы знать о своем прошлом! Достаточно было лишь спросить у матери этот листочек бумаги – и она бы все выяснила! Но она просто об этом не спрашивала.

Мелоди сложила свидетельство обратно в узкий прямоугольник и сунула в конверт.

– Спасибо, мне оно как раз пригодится, – сказала она. – Спасибо тебе.

И, чмокнув напоследок сухонькую даму в парике в мягкую напудренную щеку, Мелоди покинула ее у старого кентерберийского порога, оставшись снова одна, но уже не ища никаких ответов на вопросы.


Вернувшись к вечеру домой, Мелоди какое-то время сидела, пытаясь разобраться в своих чувствах. Солнце заливало ее комнату ярким светом и отражалось в зеркале. С уголка этого зеркала свисало колье – то самое, что она много лет назад стащила из шкатулки Глории. То самое, что она понесла в ломбард, когда Эду было два месяца и ей понадобились деньги, чтобы оплатить счета. Ей тогда сказали, что дадут за украшение пять фунтов. И она уже почти готова была забрать эти пять фунтов, но что-то вдруг ее остановило. Что-то заставило ее схватить со стойки колье и сунуть обратно в сумочку. До сих пор она ни разу всерьез не задумывалась над этим моментом, но теперь знала точно, что ее тогда остановило. Это колье связывало ее с матерью, словно заключая в себе ее дух, квинтэссенцию того, кем та была и что собою представляла. И Мелоди испытывала потребность хранить у себя нечто подобное – эту маленькую вещицу, которая прежде касалась материнской кожи и по-прежнему чудесно ею пахла. Колье стало ее талисманом, и в отсутствие матери оно все эти годы было с ней, каким-то непостижимым образом ее оберегая.

И с этой мыслью Мелоди поднялась с кровати, открыла дверцу шкафа и, опустившись на колени, кое-что достала с самого его дна. Ту самую коробку, что отдала ей тетя Сьюзи. Коробку, которая, судя по всему, заключала в себе самую суть ее другой, уже настоящей, матери. Мелоди отнесла коробку на кровать и медленно, чувствуя, как все сильнее бьется сердце, срезала скреплявший ее скотч. Клапаны туго набитой коробки сразу подскочили, и Мелоди заглянула внутрь. Неспешно, одно за другим, она извлекла из коробки все содержимое. Сначала – широкие джинсы, бледно-голубые, сильно потертые на коленях и вдоль швов, с ярлычком сзади, где сообщалось, что это джинсы фирмы Lee 36-го размера. Следом вынула просторную блузу из темно-синего полиэстера с бледно-голубым принтом, с проступившими пятнами на подмышках и с серенькой атласной биркой на спине – «Dorothy Perkins». Следующим из коробки извлекла плащ. Он был из голубой джинсовой ткани с рисунком в виде черных пятен и с таким же черным поясом. Мелоди вмиг его узнала. В долю секунды в мозгу у нее промелькнуло: «Это ж мамин плащ!»

Она проверила карманы и выудила оттуда помятый бумажный платочек, тюбик блеска для губ и упаковку мятных конфет «Polo». Все это Мелоди подержала немного на ладони, задумчиво глядя на вынутые предметы. Куда, интересно, ходила мама, когда покупала эти конфеты? Когда последний раз вытерла нос этим платком и когда последний раз намазала губы этим блеском?

Под одеждой, которая, помимо того, включала в себя полный гарнитур нижнего белья от «Marks & Spencer» и пару серо-желтых носков с дырками на пятках, лежала дорожная косметичка в цветочек, в которой оказался флакон дезодоранта, тюбик зубной пасты «Crest», бирюзовая, довольно потрепанная, зубная щетка, пилка для ногтей темно-терракотового цвета и деревянная щетка для волос с застрявшими в ней волнистыми каштановыми волосами. И, наконец, на самом дне коробки обнаружился большой конверт из манильской бумаги. Вскрыв его, Мелоди высыпала его содержимое на кровать.

Там были три маленьких конвертика. Один – с написанным сверху именем Романи, другой – с именем Эмбер, а третий – с ее именем, Мелоди, выведенным таким знакомым, аккуратным почерком. Мелоди охватил трепет взволнованного ожидания – подобный тому радостному предвкушению, с каким в детстве разворачиваешь подарки. Что она там найдет? Пряди волос? Или первые выпавшие зубки? Или письмо со словами нежной материнской любви?

Мелоди не могла даже решить, какой конверт вскрыть первым. Лучше с именем Эмбер, решила она наконец. Той, по крайней мере, не существовало в реальности. Мелоди отодрала запечатывавший его клеевой клапан и дрожащими пальцами вынула содержимое: вырезанную из газеты фотографию Эдварда Томаса Мэйсона, розовые пинеточки и прядку каштановых волос, приклеенную скотчем к кусочку плотной бумаги.