На сворке шла и Лиза. Как-то раз, глянув в сонное придорожное озерко, гладкое, будто зеркальце, и увидав в нем обтянутое сухою кожею, опаленное солнцем настороженное, злое лицо, она не сразу признала себя – Лизу, столь любимую Леонтием, Эрле, средоточие страсти Хонгора и Эльбека… И ничуть не удивилась, что ее поставили в один ряд с самыми некрасивыми пленницами, относясь с заметным небрежением. Но столько перенесла она от ногайца, сгубившего Эльбека, так настрадалась с ним, злым, жадным, что даже этот тяжкий путь в числе других измученных людей был почти облегчением для одинокой души. Как же много значило для нее оказаться среди соотечественников, среди своих! Она чувствовала себя почти счастливою уже оттого, что слышит украинскую речь – так похожую на русскую. Неведомое будущее мало страшило Лизу. Пусть будет что угодно, лишь бы не этот однообразный, бесконечный путь по степи.

И вот – Кафа! Один из лучших в мире портов, одна из лучших гаваней, запруженная торговыми кораблями и галерами. На берегу цепью тянутся полуразрушенные башни, крепостные стены – остатки генуэзского владычества, а меж ними по склону горы, заслоняющей город с севера, словно цветы, брошенные на камни, высятся изящные дворцы; благоухают пышные сады; поют свои гимны роскошные фонтаны; богатые мечети вздымают стрелы минаретов; и на всем этом чарующем великолепии играют искры солнца, света, блики игривых синих волн.

Ничего подобного Лиза и представить себе не могла! Она смотрела на сие татарское гнездо со смесью неприязни и восторга.

Однако вдоволь наглядеться не удалось – по узкой улочке пленников поспешно провели к базарной площади и группами растолкали по углам. Всю ночь до самого рассвета не закрывались ворота Кафы: началась ярмарка! В ворота входили мохнатые лошаденки, нагруженные фруктами, бесконечные вереницы ишаков тянули на спинах мешки гороха, фасоли, ячменя, соли, рыбы, воска – всего не перечтешь! Проходили не спеша караваны верблюдов, похожих враз на овцу и медведя. Высокие тюки покачивались на горбах, задевая своды каменных ворот.

На базарной площади яблоку негде было упасть, но больше всего народу толпилось там, где были поставлены славянские невольники.

Бородатые, в роскошных шелках, с многочисленными перстнями на пальцах турки и армяне, худые, злоглазые, одетые куда как проще крымцы, облаченные во все черное болтливые итальянцы сновали по базару, пристально разглядывая пленных, высматривая мужчин покрепче да женщин покрасивее.

Пленниц осматривали даже тщательнее, чем лошадей. Обычным делом было не только в рот заглянуть, зубы пересчитать, но и грудь ощупать, опытной рукою помять бедра рыдающей от стыда жертве. Если зубы оказывались испорченными, а на теле обнаруживались бородавка, рубец или иной недостаток, покупку отшвыривали с таким презрением, плевками и проклятиями, что она не знала, радоваться недолгой свободе или плакать от унижения.

Лиза, ошеломленная, оглушенная, во все глаза смотрела на торг, когда вдруг чья-то рука вцепилась ей в плечо.

Лиза резко повернулась и тут же испуганно вскочила на ноги. Над ней склонялось какое-то ужасное лицо с огромными горящими глазами! Не сразу поняла, что перед нею стоит гигантского роста женщина, задрапированная черными шелками, с черным покрывалом на голове, закрывающим все лицо, кроме глаз.

Не выпуская плеча Лизы, она выволокла ее из-за спин других пленников, задрала юбку и так бесцеремонно обшарила все сокровеннейшие места молодой женщины, что та вскрикнула возмущенно и, вырвавшись, с размаху влепила пощечину в тонкий черный шелк, занавесивший лицо обидчицы.

Огромные глаза словно бы пожелтели, такой огонь изумления вспыхнул в них, а Лиза была вмиг схвачена двумя смуглыми, обнаженными по пояс гулямами[73] в тюрбанах, руки ее заломили за спину, и один из рабов взмахнул над нею плеткой-семихвосткой.

Однако женщина в черном быстрым жестом остановила его.

– С этой девкою я расквитаюсь сама, – густым голосом пробасила она, не сводя глаз с дрожащей от злости, хотя и несколько перепуганной собственной смелостью Лизы. – Я ее покупаю! Думаю, строптивица придется по вкусу бекштакам[74] нашего султана. Ничто так не разжигает мужчину, как женщины. Ну а если она еще и умна, то, глядишь, и на большее сгодится.

После сих загадочных слов женщина в черном небрежно швырнула в протянутую ладонь торговца-татарина маленький шелковый мешочек с монетами и, не обращая внимания на недовольные вопли крымчака, посчитавшего себя обделенным, величаво двинулась в обход базарной площади, а два гуляма, связав Лизе руки, присоединили ее к сворке из доброго десятка самых разных, красивых и некрасивых, женщин и погнали их всех следом за новой хозяйкой.


Сразу за городскими предместьями начался мелкий лес, перемешанный с неровными прогалинами и холмами. С бугров рваными хвостами сползали глубокие овраги.

Ехали долго. Узкая каменистая дорога петляла; ослики еле-еле плелись; охрана тоже не торопила своих лошадей; впереди неспешно шествовал крепкий, приземистый конь, на котором восседала женщина в черном.

Золотой костер солнца уже догорал, наливался кровавой краснотою, когда впереди, у подножия горы, склон которой весь блестел и серебрился от множества ручейков, бегущих вниз и сливавшихся речкою, показалась касба[75], украшенная высокой мечетью. Завидев ее, всадники загалдели: «Эски-Кырым! Эски-Кырым!» Лиза догадалась, что городок сей так и называется: Старый Крым.

Наречие крымчаков не слишком отличалось от ногайского, и к своему изумлению, Лиза обнаружила, что кое-что может разобрать: гора, мимо которой они проезжали, называлась Аргамыш, речка – Чюрюк-су, глинистые округлые холмы – яйлы, охранники – бекштаки, а женщину в черном называли Гюлизар-ханым.

Караван приблизился к высокой, сложенной из камня стене, тяжелые ворота распахнулись, открыв широкий мощеный двор. Пленниц повели в какой-то подвал, где вволю дали молока и лепешек, а потом Гюлизар-ханым велела им спать до утра.

– Нынче от вас никакого проку нет, – бросила она презрительно. – Да и грязны, будто сама грязь придорожная. Кого разохотят такие? Но уж утром я за вас возьмусь!

Она ушла. Заскрипели засовы, настала тишина; только вдали хрипло перекликались часовые. Настала ночь.

Полонянки бестолково слонялись из угла в угол, не находя себе места. Лиза забилась в уголок, задумалась.

«Гюлизар-ханым! Гюлизар!.. Это ведь, кажется, означает “розочка”. Ничего себе! Она больше похожа на кочан капусты…»

Кто же она, эта Гюлизар-ханым? Уж очень почтительны были с нею воины. Родственница султана? Или что-то вроде домоправительницы? Или просто сводня, которая приводит все новых и новых красавиц на ложе похотливого мусульманина?

Одна из полонянок, Параска, притулившаяся рядом с Лизою, вдруг чуть слышно запела:

По тим боци огни горять – никому тушити.

По тим боци орда снуе – никому спыныты.

Зажурылась Украина, що нигде прожити,

Гей, витоптала орда киньми маленькие диты…

Тихий голосок ее вдруг налился слезами, задрожал:

Малых дитей витоптала, старых порубала,

Молодую челядоньку у полон забрала…

Песня оборвалась, и Лиза с облегчением перевела дух. От этого стона все невыплаканные слезы подкатились к горлу. Нет, не время их выплакать! Однако на смену пришла Ганка:

Як били б у меня крилечки, соловьини очи

Полетила б у дорогу темненькой ночи…

Она тоже не допела: ее заглушили дружные рыдания полонянок.

Этого Лиза уже не могла выдержать. Жалость к подругам вмиг исчезла.

– Замолчите! – Она вскочила, зажимая ладонями уши. – Замолчите! Воете, как волчицы!

– Да чтоб тебя черною стыдобою побило! – вдруг завизжала та самая Ганка, которая только что упоенно рыдала. – Словно заодно с нехристями, слезу пролить не велит!


И остальные принялись голосить что-то, перебивая друг друга.

Вопят, словно она отняла у них что-то святое и неприкосновенное! Но ведь Лиза знала, что нельзя, нельзя позволить отчаянию овладеть ими сейчас, когда завтрашний день должен полностью переломить их жизнь. Да, их не ждет ничего хорошего. Но ведь он все-таки настанет, завтрашний день! Ведь они дошли до Кафы, они не лежат в балке, глаз им не выклевало воронье, не моют дожди белые косточки. Они не валяются обугленные под сгоревшею кибиткою, не гниют на дне Волги; их не заносит поземка в глухом лесу! Что знают о предсмертном отчаянии эти хохлушки-полонянки?

Они не ведают, какое это счастье, каждый день жизни!

Что они воют? Что хоронят? Былую жизнь? Но она – былая, ее больше нет. Есть только завтра, и надо смотреть ему в глаза.

Лиза молчала, однако слезы и причитания других девушек стихли в подвале только под утро.

* * *

Чудилось, едва забылись сном, как загрохотал засов, заскрипела дверь, и в свете нарождающегося дня на пороге появилась Гюлизар-ханым.

– Вставайте! – хлопнула она в ладоши. – Идите во двор!

Ее появление было столь неожиданно, а голос столь свиреп, что невольницы, как стая перепуганных птиц, выпорхнули из подвала, спеша поскорее миновать насупленную, огромную Гюлизар-ханым.

Женщины очутились в уютном внутреннем дворике, вымощенном камнем, уставленном по углам кадками с розовыми кустами. А посреди дворика было сделано углубление для водоема.

– Ну! – повелительно произнесла Гюлизар-ханым. – Все раздевайтесь и в воду, живо! Ну?

Полонянки стискивали на груди рубахи, сжимали между коленями юбки. Жалобные причитания возобновились. Это так разгневало Гюлизар-ханым, что она выхватила из-за пояса татарскую плеть-камчу. Взмахнуть ею не успела, потому что и она, и пленницы с изумлением уставились на Лизу, которая в это время скинула свой изодранный терлык и кинулась в водоем, испустив при этом вопль, который нельзя было истолковать иначе, как знак исступленного восторга.

Окунулась с головой, вынырнула и, хохоча, забила по воде ладонями, забыв обо всем на свете.