То, что при бегстве она, полупарализованная, будет только помехою, фрау Шмидт понимала как никто другой. Она также понимала, что Августа никак не могла оставаться и ожидать ее выздоровления, ибо тогда она рисковала потерять все, ради чего, собственно говоря, Яганна Стефановна трудилась всю жизнь. Фрау Шмидт сама предложила остаться на попечении синьоры Дито «до лучших времен» и была при этом по-немецки рассудительна и наружно спокойна. Однако то было спокойствие отчаяния. Она воспринимала горе вечной разлуки (в том, что разлука будет вечной, никто не сомневался, ибо Россия далеко, судьба переменчива, будущее туманно) со стоицизмом смертельно больного, который, не желая терзать близких картиною своих мучений, умерщвляет в себе всякое внешнее проявление страдания и в конце концов уже не способен страдать: еще не мертвый, но уже и не живой.


Начался апрель. Зеленые хлеба в полях за Тибром поднялись обильно; виноградники развернули почки; юные лозы обвивались вокруг старых вязов; по канавам бежали светлые ручейки. Блестящие, непорочные снега на вершинах гор сливались с атласными облаками; изумрудная трава в низинах расцветилась красными маками.

И вот в один из теплых, душистых апрельских вечеров синьор Дито с супругою, одетые по-праздничному, вышли из ворот виллы Сакето и куда-то направились неспешною походкою. Когда они поравнялись с виллой Роза, их окликнула гулявшая по саду Луидзина. Завязался оживленный, громкий разговор, из коего всякий желающий мог узнать, что у дядюшки Фроло нынче семейный праздник по случаю рождения внучки, так что любимая племянница с супругом приглашены в гости, где и заночуют, если пирушка затянется.

Услыхав об этом, Луидзина всплеснула руками и чуть ли не на всю улицу воскликнула, что у нее есть прекрасный платок из золотого венецианского кружева – «на зубок» новорожденной, и она умоляет соседей зайти к ним и выпить по стаканчику вина, пока она приготовит подарок.

Супруги Дито не стали отказываться, но, очевидно, Луидзина положила свой платочек в какой-то очень долгий ящик, а может быть, вино оказалось слишком вкусным, потому что минуло не меньше получаса, пока двери виллы Роза не отворились вновь.

Сумерки мягкой дымкой затянули город. Четыре голоса наперебой зазвучали с крыльца.

– Да благословит вас Пресвятая Дева! – твердили супруги Дито. – Прощайте!

– Прощайте, прощайте! Храни вас Бог! – вторили им хозяйки виллы Роза.

Калитка в воротах распахнулась. Две фигуры, мужская и женская, двинулись по Виа Джульетта к базарной площади, откуда рукой подать до площади Святого Петра, значит, и до пекарни дядюшки Фроло. Они шли медленно и чинно, как всегда ходили супруги Дито. Синий вечер скрывал их след, первая робкая звезда освещала путь. Ускорили шаги они только единожды, когда проходили мимо освещенного крыльца дома рядом с пекарней. Дверь открылась на условный стук. Их уже поджидали.

В коридорчике было слишком темно. Одна лишь свеча горела в руках дядюшки Фроло: он сам отворил двери. Вгляделся в лица пришедших и вздохнул с облегчением.

– Прошу сюда, – без лишних слов двинулся к лестнице.

Откуда-то долетал смех, говор, шум веселого застолья.

– Скорее поднимайтесь наверх, – шепнул Фроло, – и не волнуйтесь: сюда никто не придет, я запер двери в залу. Однако лучше не мешкать.

– Мы быстро, – пробормотал синьор Дито голосом Луидзины и, взяв у Фроло свечу, начал торопливо подниматься наверх, в хорошо знакомый кабинет; за ним следовала Агата Дито, так и не проронившая ни звука.

Хозяин пекарни затаился под лестницей.

Ему казалось, ночь уже на исходе, а между тем не прошло и четверти часа, когда наверху тихонько скрипнула половица.

– Синьор Фроло! – прошелестел голос Луидзины.

Пекарь вскочил с куля с мукой, на котором прикорнул:

– Я здесь!

– Мы готовы.

– Хорошо. Спускайтесь. Все собрали? Корзинку с продуктами взяли?

– Да, – шепнула Луидзина, бесшумно сходя вниз. – Спасибо, дядюшка, голубчик…

– Скорее, скорее! – торопил Фроло, сам себя не слыша, лихорадочно нашаривая в темной прихожей дверь на черную лестницу. – Дорогу помните? Не заблудитесь?

– Нет, нет, я все помню.

Луна еще не взошла, и в небольшом садике, куда вел черный ход, стояла кромешная тьма.

У порога Луидзина дунула на свечу, и теперь ни дядюшка не видел своих гостей, ни они его.

– Прощайте! Благослови вас Бог!

– Прощайте, прощайте, мои дорогие, – бормотал Фроло. – Доброго пути! Доброго пути!

Луидзина чмокнула его в правую щеку, а левой бестелесно коснулись губы той, другой дамы…

«Бедная principessa Агостина! Бедная avventuriere[17] Луидзина! – думал Фроло, схватившись за сердце и не замечая, как слезинка сползает по морщинистой щеке. – Помоги им, Пресвятая Дева, заступница всех несчастных!»

В просвете между кустов жасмина мелькнули две высокие женские фигуры с корзинами в руках и растворились в ночи.

* * *

Они шли, не обмолвившись ни словом, как могли быстро, выбирая самые темные стороны улицы. Лиза знала, сколь опасен может быть ночной Рим, но сейчас в ее душе просто-напросто не было места страху перед заурядным грабителем. Куда больше ее беспокоило то мертвое молчание, в которое была погружена Августа. Лиза не осмеливалась нарушить его, понимая, что Августа все еще там, в маленькой спальне фрау Шмидт, где она в первый и последний раз в жизни промолвила, глядя в опухшее от слез, измученное, искривленное параличом лицо:

– Прости меня, матушка моя родная!..


Беглянки без приключений миновали несколько улиц, и вот за поворотом открылась маленькая, уютная площадь Треви. Фасад церкви Санти-Винченцо-е-Анастазо, будто выточенный, вырисовывался на темном небе. Народ шел с вечерней службы; из открытых дверей церкви пахло ладаном, воском и цветами; в темной глубине виднелись горящие перед алтарем свечи. Отряд караульных возвращался с Квиринала. И вдруг Лиза ощутила болезненную зависть ко всем людям, которые заполнили площадь. Безмерно счастливыми казались они ей в эту минуту, ибо ничто не заставляло их уезжать, ничто не мешало им оставаться под небом Рима!

Взгляд тонул в его вечерней синеве, встречая ответные взоры звезд, как бы затуманенные слезами.

Шумела, играла вода в фонтане Треви. Его почти не было видно, но Лиза хорошо помнила это великолепнейшее сооружение. Тритоны и нимфы лучились весельем, богоподобные в своей красоте и подобные молодым животным в своей бесстыдной невинности.

В темноте отчетливо слышалось, как поют струи фонтана.

Лиза очнулась от мгновенного забытья и поняла, что они с Августою остановились, наслаждаясь этой мелодией. Водяная пыль, оседая на лицах, вызывала невольную дрожь.

Августа пошарила в кармане и размахнулась. Словно падающая звездочка, блеснула серебряная монетка и исчезла под черной, почти незримой поверхностью воды. Это было прощание, дань традиции. Но Августе никогда более не увидеть фонтана Треви!

Лиза шагнула вперед и подставила руку под струю. Вкус влаги был свеж и сладок. Теплее вдруг стало на сердце, словно она услышала привет неведомого друга. И, словно по мановению волшебной палочки, тоска и страх оставили Лизу. Сердце нетерпеливо забилось, улыбка вспорхнула на уста. Она уже бывала и прежде в таком состоянии, как сегодня, тогда казалось, что жизнь стоит на грани с бредом, наваждением, почти безумием; и самой было удивительно, сколь окрыленной могла сделаться вдруг душа, как высоко воспарить над мучением каждого дня, легко расставаясь с милым прошлым, какая бы мрачная неизвестность ни зияла в будущем!..

Вдруг Августа повернула голову, глаза ее блеснули в темноте, она тихо сказала по-русски:

– «Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь…» Лиза, ты понимаешь? Мы возвращаемся! Мы домой возвращаемся!

Лиза потянула ее за собою, и, сторонясь желтого света, льющегося из окон небольшой остерии, они торопливо обошли площадь, держа путь к почтовой станции, где дядюшка Фроло купил им два места в дилижансе, уходящем в Турин.

А оттуда еще дальше, на север.

* * *

Прошло почти семь месяцев.

Начался ноябрь. Накануне почти неделю шел снег, а теперь, по счастью, перестал. Еще затемно путешественница отъехала от убогой корчмы, где пришлось заночевать. К вечеру лошади, устав взбираться на бесконечные, засыпанные густым снегом пригорки, вдруг стали. Кучер, чтобы пани не слышала, тихонько ругался, но не зло, а уныло, безнадежно.

Вдруг так тошно сделалось от нескончаемого пути, от этой шипящей польской брани, что молодая женщина откинула полость, сбросила тулуп и вышла, с усилием разминая вконец замлевшие ноги и глядя на стену леса, возвышающуюся неподалеку.

В висках ломило. Постояла, подрагивая ноздрями…

Мороз не утихал. И ветрено было. На небе лежали тяжелые облака, похожие на розово-алый, взрыхленный снег; с каждою минутою они наливались сизой синевой. И только позади, на западе, еще играло закатное зарево: медово-золотистое, блекло-зеленое под тяжелым пологом облаков – как сон, который больше никогда не приснится.

Лес стоял тихий, настороженный, заметенный по самые вершины. Вдруг отчего-то дрогнуло, зачастило сердце, и путешественница пошла вперед по белому, спящему полю.

Тяжелый бархат юбки сковывал шаги. Снег скрипел под валенками, гнулись прошлогодние обмерзшие будылья.

Путешественница шла все скорее да скорее, не обращая внимания на беспокойные оклики кучера, пока почти вплотную не приблизилась к лесу; и тут остановилась, унимая биение сердца, ловя всем существом своим тревожный шум ветвей. Запаленное дыхание вырывалось изо рта и белыми клубами уносилось вдаль.

Тихо было… И вдруг что-то, может быть новый порыв ветра, сильно толкнуло в грудь. Похоже было, что там, за лесом, вздохнуло некое могучее, величественное существо: вздохнуло осторожно, чтобы не спугнуть, чтобы не устрашить, но его нетерпеливое дыхание все же коснулось молодой женщины.