– Так решено! – воскликнул он, вскакивая. – И не беспокойтесь, кузина, я об вас не забуду. У меня память отличная, до крайних мелочей. Можете полагать себя уже свободною. Нынче же, во дворец воротясь, издам рескрипт об вашем освобождении, а о привилегиях, происхождению вашему положенных, мы еще успеем поговорить. Для начала в свите императрицы появитесь. Она удивится: кто, мол, такая? А мы ей – так и так, княгиня Дараган, ваша новая фрейлина. Начнутся толки, догадки, я люблю плодить вокруг себя большие и маленькие тайны; тут мы секрет и раскроем. Устроим в вашу честь грандиозное празднество, бал с иллюминацией, с фейерверком… Я грозы боюсь, но фейерверки обожаю!

Узница вдруг с новой силой вспомнила все мечты и планы той сдержанной и пылкой, властной, прекрасно воспитанной и образованной черноокой красавицы, которая в Греции и Италии грезила о российском троне и которая соответствовала ему куда более, нежели этот человек, вошедший в лета мужества, но оставшийся тем же, что в детстве: он вырос, не созрев. Что бы ни говорил о нем мессир, Петр не казался ни злодеем, ни интриганом, ни идиотом. Он был просто человек, заброшенный судьбою на яркий свет и неизмеримую высоту, в то время как ему следовало быть в тени и на пологом склоне, если вовсе не у подножия горы Славы.

И когда император с небрежной учтивостью раскланялся, потом заспешил к двери, торопясь вынуть из кармана трубочку и набить ее табаком, узница ощущала в душе только пустоту и страх. Она уже знала, что никогда больше не увидит этого беспокойного кареглазого человека… Слишком велико расстояние, отделяющее желание от его воплощения, неизмерима пропасть, лежащая меж ней и этим государем, вовсе не похожим на государя.

Это же самое сказал ей и прощальный, исполненный искреннего сочувствия взгляд Волкова. Но с проницательностью, открывающейся у людей лишь на грани смерти или в минуту крайнего отчаяния, она ощутила, что если Петр позабудет о ней по врожденному легкомыслию, то секретарь его – по нежеланию обременять себя новою и напрасною заботою.

Она почти угадала. Почти… Но все же не совсем. Ибо если Петр и в самом деле позабыл о своих обещаниях уже на другой день, то Волкову просто не дали сего сделать. Виновницей оказалась Екатерина Алексеевна…

Дмитрий Васильевич Волков был выдающейся государственною фигурою. Главные решения царствования Петра связаны с именем Волкова, и Екатерина сие понимала. Эта умнейшая из женщин своего времени предпочитала не врагов наживать, а приобретать друзей или хотя бы доброжелателей, а потому обращение ее с тайным секретарем, возглавлявшим личную канцелярию ее супруга, было вполне ровным и даже приветливым. В свою очередь, Дмитрий Васильевич не отказался ответить Екатерине, когда та, словно невзначай, поинтересовалась, кого и зачем навещал Петр в крепости. Волков не более чем ответил на вопрос, тем паче что кое-что Екатерине уже было известно из окольных источников. Он вполне разделял любовь Екатерины Алексеевны к французской поговорке: «Ce n’est pas foul d’être grand seigneur if faut encore être poli», что означает: «Не довольно быть вельможею, нужно быть еще учтивым», – и поступил именно так.

Этим и объяснялось неожиданное явление в крепость двух посетителей в гвардейских мундирах, которые повелели провести себя в камеру узницы, называемой во всех тюремных списках «Елизаветою Дараган, прибывшей из Варшавы».

* * *

В эту ночь, когда тяжелый сон настиг ее среди полного разброда мыслей и сонма рухнувших надежд, привиделась ей снова Италия как место райского спокойствия и блаженства: леса лавров среди каменных россыпей в Campagna di Roma. Плющ завешивал целые стены и взбирался высоко, до зияющих провалами сводов. Прямые белые стволы и длинные шелковистые листья светились среди развалин. По узкой белой дорожке шла хорошенькая девушка с кудрявой головкою, перевязанной лентою, и несла в переднике охапку цветов. Цветы были у нее на груди, цветы были у нее в волосах, ее губы были похожи на цветы… В левой руке она держала фиалки, обернутые косынкою. Косынка вдруг развернулась, фиалки посыпались на белую дорожку, что вилась меж изящных античных руин. Девушка наклонилась их собрать, но теперь высыпались цветы из передника, из прядей мягких, вьющихся волос… Она собирала анемоны, фиалки, мелкие ранние розы; они падали снова и снова. Узница уже не смотрела на эту девушку со стороны; она сама была ею, и эти цветы были ее цветами, вот только собрать их никак не удавалось, как если бы вся жизнь ее со всеми радостями, мечтаниями, красотою вдруг выпала из рук…

Она и не заметила, как местность вокруг переменилась. Здесь все было похоже на землю, но не существовало ни дождя, ни града, ни росы, ни облаков, ни радуги – ничего, что оживляет и украшает округу. Эта неподвижность была неподвижностью Чистилища, его безжизненностью. Так она шла и шла, пока туман вокруг не сгустился, пока не наступила средь бела дня странная, мутная ночь, и только в дали, в дали недостижимой, мерцал тихий свет…

Узница пробудилась с бешено бьющимся сердцем, уж не помня, что страшного было, что прошло. И прошло ли?


Чтобы не думать о разочаровании вчерашнего дня, о безысходности ночи, она долго причесывала обломком гребня утратившие былую красоту, ставшие жесткими волосы. Медленно заплела косу и обернула вокруг головы. Потом сбросила с голых плеч платок, спустила рубашку и снова долго, долго обтирала мокрым лоскутком похудевшее тело. Она старалась ни о чем не думать, кроме того, что волосы у нее чистые (благодаря Макару, третьего дня устроившему ей малую баньку), что телу приятна влажная прохлада… Потом она стряхнула свое темно-зеленое бархатное платье, стараясь не видеть потертостей на локтях и пятен на подоле (ведь уже который месяц оно было ее единственной одеждою), и неспешно оделась, расправив каждую сборку на пышной юбке.

В оконце сочился бледный полусвет. Узница, постояв перед образом и безразлично поглядев в полуразличимый лик святого, на его сурово воздетые персты, села пить еще теплый, хоть и жидкий чаек. Ныне был другой надзиратель – не Макар, и на ее столе это явственно сказывалось. Во рту было горько; ничто не могло этой горечи отбить; но ей удалось убедить себя, что вкус чая приятен, потому что теперь ничего иного не оставалось, как тщательно изыскивать самомельчайшую крупинку удовольствия в полной отвратительности ее заточения. Иначе – не выжить. Иначе – биться головой о стену, выть горько и безнадежно, проклиная всю свою жизнь. Узница была не из тех, кто умеет жить воспоминаниями: даже настоящее она всегда торопила, чтобы скорее приблизить будущее; существование без будущего, без мечты было теперь для нее хуже смерти… И вдруг встрепенулось сердце: да ведь есть у нее спасение от самого крайнего отчаяния! Есть!

Подобие улыбки вспорхнуло на ее губы, она оглядела камеру. Радость несколько омрачилась пониманием, что не будет, вероятно, выхода иного, как разорвать на полосы платок да свить из них прочную веревку… А вот к чему ее привязать? Кровать деревянная, спинка сплошная, никакого крюка. А, есть! На чем-то ведь висит икона, поглядеть надо. Она подтащила стул, взобралась на него. Тут заскрежетал ключ в замке.

Узница спорхнула вниз, и, пока тяжелая дверь неспешно отворилась, она уже сидела, как всегда забившись в уголок кровати и укутавшись в черный платок.

Сначала вошел караульный солдат и, диковато взглядывая на заключенную, воздвиг на столе рядом с ее кроватью такой огромный шандал, что она растерянно замигала и попыталась отодвинуться от света в самый дальний и темный угол.

Солдат вышел. Появились два гвардейца в низко надвинутых треуголках, в плащах, подбитых мехом, и узница подумала, что на дворе, наверное, очень холодно, может быть, метель метет…

Тот из них, кто был повыше ростом, проговорил голосом хрипловатым и ломким, как у юноши:

– Соблаговолите назвать ваше истинное имя, сударыня.

– Меня зовут Августа-Елизавета, княгиня Дараган, – привычно отозвалась узница, пытаясь рассмотреть лица своих гостей.

– Вы уверены, что сие – ваше настоящее имя? – Голос возвысился, сделался нетерпеливее; узница насторожилась: так могла бы говорить женщина, стараясь выдать себя за мужчину.

Ей понадобилось время, чтобы справиться с собою и ответить елико возможно спокойно:

– Нет. Но прежде чем я назову свое истинное имя и звание, я хотела бы увериться в ваших полномочиях задавать мне подобные вопросы. Разве мало, что я отвечала вчера самому императору?

Гвардейцы помолчали, потом бывший ростом пониже выступил вперед, снимая головной убор. Этому примеру последовал второй. И узница поняла, что ее догадка была верна: перед нею стояли две женщины.

Той, что начала беседу, можно было дать около двадцати, но в чертах ее лица было и впрямь много мужского, словно по ошибке природы: тяжелый лоб, грубоватые челюсти, глубоко посаженные, едкие глаза. В манерах ее также обнаруживалась некоторая угловатость, порывистость и очень мало женской грации.

Спутнице, очевидно, перевалило за тридцать. Впрочем, ее лицо выглядело чрезвычайно нежно и моложаво.

При виде сего пленительного лица сердце узницы глухо стукнуло. Она могла бы поклясться, что никогда не видела эту женщину прежде; однако не сомневалась в ее праве задавать самые серьезные вопросы, карать и миловать.

– Думаю, мне нет нужды представляться, – раздался мягкий и приятный голос, в котором едва различим был твердый немецкий акцент. – А это княгиня Дашкова. – Жест в сторону мужеобразной дамы. – Она вполне в курсе дела, так что можете говорить свободно. Итак, ваше имя?

Узница уверилась в правильности своей догадки. Если вчера здесь был император, то сегодня ее удостоила посещением сама императрица! Это должно, должно было случиться, она дождалась! Наконец. И за кого бы они ее ни принимали, верят они ей или нет, она для них особа достаточно важная, почти ровня, а значит…

– Мое настоящее имя – Августа-Елизавета Романова, я родная дочь покойной императрицы Елизаветы Петровны.