Очень трудно было произнести эти слова с достоинством, сидя в принужденной позе на низкой тюремной кровати, но чего узница ожидала в ответ меньше всего, так это сочувственной улыбки на губах ее коронованной посетительницы.

– Бедное дитя, зачем вы упорствуете в сем заблуждении? Ну сами рассудите, какой в этом прок? Чего вы добиваетесь? Неужто возможно, чтобы коронованный государь принял всерьез никому не ведомую наследницу своего собственного престола? Зачем повторяться, коли могли вчера сами убедиться в несерьезности его отношения к притязаниям какой-то незаконнорожденной особы, которую даже ее матушка не пожелала признать?

– Она не успела, – попыталась возразить узница, однако императрица сурово воздела палец:

– Государыня знала, что умирает, я была при ее кончине, и об Августе-Елизавете она ни слова не молвила.

– Матушка ничего не знала о моей судьбе! Возможно, считала умершею. Гонец мой был перехвачен, так что…

И вновь узницу остановила ироническая улыбка.

– Вы про герра Дитцеля? Ну что ж! Коли он ваш гонец, вы, верно, хотите с ним встретиться?

Узница перевела дыхание так быстро, что заминка осталась никем не замеченной:

– Где же он? Как чувствует себя?

– Герр Дитцель скончался от потрясения, вызванного смертью императрицы Елизаветы Петровны, – сухо ответила Екатерина.

Узница прикрыла глаза. Она видела фелугу, гонимую стремительным ветром, долговязого седовласого человека, который ловил улетевшую от него книгу… Она и сама не знала, горе или облегчение овладело ее душою при этом внезапном известии.

– Думаю, – продолжала Екатерина, – в смерти господина Дитцеля равно повинны и та, которая вынудила его отправиться в столь долгое и мучительное путешествие среди зимы, невзирая на его преклонные годы, на слабость здоровья, и тот, кто перехватил его почти у цели и заточил в каземат, не позволив исполнить миссию, кою он почитал важнейшею в своей жизни. Я не берусь судить императора: действия его диктовались государственной необходимостью; скажу лишь, что, по-моему, все можно было сделать иначе… Однако в ту пору он всецело находился под влиянием весьма талантливого «дирижера» Петра Шувалова. Это человек умный, олицетворенная находчивость, также плут и мошенник, интриган из интриганов.

Узница внимала как зачарованная, хотя это имя ей ничего не говорило. Да она и не слышала почти. Все это была одна видимость внимания, на самом же деле в голове билась единственная мысль: «Что теперь делать?!»

– Шувалов слишком многое поставил на воцарение Великого князя Петра, чтобы трон без борьбы уступить бог весть кому. Вот и… А в Италии у него были свои осведомители, обладающие большой властью и возможностями. Они и донесли, что княгиня Дараган внезапно отправилась в Россию. Да и герр Дитцель, умирая, верил, что воспитанница его все ж воротится, а потому на смертном одре снял с себя некую вещицу и просил священника передать ее княгине Дараган. Не желаете ли взглянуть?

Императрица протянула раскрытую ладонь, на которой лежал маленький золотой медальон с цепочкою – прелестное изделие знаменитых флорентийских ювелиров.

Узница глядела на него в нерешительности, потом все же взяла. От нее не ускользнула неопределенность обращения к ней императрицы.

Она взяла изящную вещицу и нажала на створку. Та раскрылась, представив ей прелестную миниатюру молодой женщины с прекрасными голубыми очами, белоснежной кожею и выразительными устами. Чуть рыжеватые волосы были увенчаны диадемою. Узница смотрела на портрет с восхищением, готовая признать, что никогда еще не встречала столь пленительных черт и столь искусной работы художника; однако в пламенном взоре красавицы ей почудился скрытый упрек, потому она поспешила воротить медальон. Торопясь закрыть его, она сделала неверное движение, что-то щелкнуло, и оборотная сторона, которую узница полагала сплошною, тоже открылась.

Она увидела другую миниатюру, изображавшую девушку, схожую с первым портретом как две капли воды; тем сходством, какое может быть только между матерью и дочерью, разве что волосы и глаза у нее были черными да на голове не было короны.

Эти черные глаза, которые она помнила то гордыми, то нежными, то печальными! Эти глаза, которые она сама закрыла тогда, под первым октябрьским снежком, теперь, чудилось, глядели на нее с оскорбительной жалостью…

Узница захлопнула медальон, вскинула потрясенный взор на императрицу и увидела, что та подает нечто, принятое ею сперва за еще один портрет в узкой серебряной рамке.

Взглянула на мрачное, худое лицо с морщинками возле упрямо сжатых губ. Тени вокруг настороженно глядящих серых глаз, серебряные нити в русых волосах… Чье это лицо, чужое, незнакомое?

Понадобилось какое-то время, прежде чем узница поняла, что смотрит в зеркало.

* * *

– Но все-таки скажите, где истинная Августа-Елизавета? – наконец спросила императрица.

Узница долго молчала. Этот вопрос был для нее самым страшным, потому что страшен был ответ.

Ну что она могла рассказать, если себя, только себя винила во всем, начиная с того самого дня, когда Августа начала настаивать покинуть в Болонье туринский дилижанс, которым они предполагали добраться до французской границы! План бегства, продуманный так тщательно, теперь показался Августе слишком осторожным. По мере удаления от Рима ею овладевало все более сильное, почти лихорадочное нетерпение, а угрозы ордена уже казались лишь пустыми страхами. Тряское, неспешное движение тяжелого дилижанса вдруг сделалось непереносимым, а еще более непереносимой казалась мысль, что она сама, по собственной воле, отдаляет от себя возвращение в Россию. Ведь этим путем, как ни спеши, никак не добраться до Парижа быстрее, чем в три недели. Да примерно столько же до Берлина, а потом до Варшавы, до Санкт-Петербурга… Не меньше трех месяцев пути! Так лучше уже сейчас переменить маршрут и двинуться через Швейцарию в Вену, а оттуда – прямиком в Варшаву.

Лиза, которая о географии Европы и происходящих в ней событиях вообще не имела никакого представления, должна была согласиться с Августою, уверявшей, что так они достигнут России ровно вдвое скорее. И не миновать, наверное, обеим идти пешком через заснеженные Альпы, когда б на постоялом дворе в Болонье у них не украли все пожитки и деньги… В одной комнате с ними ночевала старушка – такая добродушная, такая благообразная да смиренная, так напомнившая обеим покинутую Яганну Стефановну, что девушки прониклись к ней величайшим доверием и беспечно уснули; когда пробудились, то увидели, что остались в чем были. Воровка лишь побоялась снять со спящей Лизы перстень с аметистом да стертое измайловское колечко, а с Августы – серьги и браслет. Молодая княгиня, поблагодарив небеса хоть за эту малость, решилась тем не менее пробираться на родину; к тому же проезд до Франции был оплачен. Она не могла, просто не умела сворачивать с дороги, отступать. В точности как ее великий предок Петр Первый. Но он был мужчина. Он был император. А она – женщина, едущая домой без денег, без сил и почти без надежды на удачу. Это решение было легче принять, чем исполнить. Путешествие, задуманное как стремительное передвижение на самых лучших лошадях и в легких французских каретах с точеными стеклами, превратилось в полуголодное, лишенное всяких удобств странствие по территории пяти государств. Продав драгоценности за полцены, ехали – лишь бы ехать! – в самых неприглядных повозках; порою и пешком шли, начиная от Пруссии, куда они добрались, уж вовсе обнищав. Жизнь, эта капризная волшебница, повернулась к ним теперь только самой неумолимою стороною своею. У Августы, однако, еще оставался браслетик с изумрудами, ценой которого они могли бы обеспечить себе большее удобство передвижения, но княгиня нипочем не пожелала расстаться с браслетом, пока не достигнет Варшавы, чтобы приодеться при въезде в Отечество, – не явиться к матери оборванной нищенкой.

Что же, Лизе не впервой было голодать и бедовать. Но Августа… Она была до такой степени истерзана долгой, трудной дорогою, постоянным желанием досыта поесть и вволю выспаться, что сделалась раздражительной, в любую минуту готовой к слезам, ненавидящей всякого встречного-поперечного за дерзкий взгляд, за резкое слово, за небрежный отказ снизить цену проезда, кружки молока, куска хлеба… А на грубость, дерзость она теперь натыкалась не в пример чаще, чем прежде, когда, охраняемая верными слугами, денно и нощно лелеяла мечту о возвращении к российскому престолу. Теперь Августа знала, что Фортуна – не ленивая, слепая женщина, а чудовище с жестоким и ужасным ликом, с сотнею рук, одни из которых поднимают людей на самые высокие ступени земного величия, другие – наносят тяжкие удары и низвергают. Казалось, уже тогда, среди летней благодати, хоть чуть-чуть, но смягчавшей тяготы пути (не холодно было и в чистом поле переночевать) и даровавшей бесплатное пропитание из садов и огородов, Августа интуитивно ощущала свой неизбежный конец… Теперь путь ее в Россию был не исполнением чаяний, а просто путем зверя в свою нору, где он хотел бы перевести дух, зализать раны. Или хоть умереть.


На исходе октября две молодые женщины в оборванных платьях брели по дороге из Лодзи в Варшаву. Они давно уже не разговаривали между собой: усталость превозмогла все чувства.

Вдруг странное, непривычное ощущение одиночества оледенило спину Лизы. Она покосилась вправо, где всегда была Августа, но никого не увидела. Оглянулась… И, ахнув, со всех ног кинулась туда, где темнела на обочине скорчившаяся фигурка.

Лежавшая на земле Августа вдруг показалась ей такой маленькой и жалкой, что она упала на колени, подхватила, ласково повернула к себе и вскрикнула от страха: лицо Августы было багрово от жара, да и все изможденное тело ее пылало огнем.

Лиза не верила глазам. Она, кажется, меньше удивилась бы, окажись вдруг на дороге Джудиче с тем самым ножом, которым он поразил Фальконе, чем тому, что произошло само собою. И так неожиданно, так внезапно! Словно бы молния ударила с небес и поразила Августу.