— Рук ты действительно не опускал, — согласился я. — Этого никто не станет отрицать.

— Если бы я хоть раз попал на золотую жилу, твоя мать ни за что бы не сбежала от меня. Ты даже не представляешь, как она любит денежки.

— Почему же? Представляю.

— Вот потому она и вернется, — успокоил себя отец. — Зарабатывать она не умеет, да и стара она уже, черт ее побери, чтобы этому учиться.

— Мама — женщина находчивая. Если она от тебя ушла, у нее наверняка имелся план.

— Она может завалить своими планами весь мир. Вот только баксов у нее нет, чтобы эти планы осуществить… Сын, ну почему она это сделала? Ради чего затеяла эту возню с разводом?

Отец закрыл лицо своими крупными ладонями. Никогда прежде я не видел Генри Винго не то что рыдающим, но даже прослезившимся. Сейчас он плакал. Казалось, он распадается на части. Это не было горем; это была агония человека, который знал, что когда-нибудь ему придется заплатить сполна за все годы своей тирании, длившейся тридцать лет. Способностью к раскаянию отец не обладал.

— Я обращался с ней как с королевой, — всхлипывая, жаловался он. — Я разбаловал ее. Теперь я это ясно вижу. Слишком нежничал. Покупал все, что только она хотела. Позволял строить из себя светскую леди, какой она никогда не была. Потакал прихотям, когда еще в самом начале нужно было показать ей ее настоящее место.

— А ты и показывал, — не выдержал я. — И не только ей. Всем нам.

Отец хотел что-то ответить, но не смог — приступы слез накатывали волнами, угрожая размыть берег его привычной жизни. Мне даже стало жаль отца, пока я не вспомнил свое восемнадцатилетнее ученичество в его «гильдии штормов». «Плачь по своей жене, отец, — хотелось мне сказать. — Плачь по моим брату и сестре. И по мне». Он мог бы рыдать сутками напролет, но ему и тогда не хватило бы слез, чтобы смыть боль и горечь бессмысленных преступлений, совершенных им как мужем и отцом. Нет, не мог я объявить свое помилование человеку, который в детстве ни разу не потрепал меня по плечу и не провел ладонью по моим волосам. Его руки умели лишь хлестать наотмашь и сбивать с ног. Но я чуть не подскочил от изумления, когда отец, несколько успокоившись, заявил:

— Я ведь никогда вашу мать пальцем не тронул. И вас тоже.

— Что? — заорал я, чем вызвал у него новый взрыв рыданий.

Я дал ему успокоиться, после чего присел на корточки рядом с креслом и сказал:

— Вот это, отец, больше всего и бесит меня в нашей семье. В детстве ты меня бил, но сейчас я отношусь к этому спокойно. Прошлое и есть прошлое, его не изменишь. Никому из нас этого не сделать, как бы мы ни старались. Мне невыносимо другое. Послушать вас с матерью — у нас была идеальная семья. А стоит мне вспомнить какой-нибудь мелкий неидеальный эпизод — вы тут же утверждаете, что ничего такого не было. Пойми, отец, сейчас я смотрю на тебя другими глазами. Я люблю тебя, однако ты сделал много чего плохого и нашей матери, и нам, твоим детям. Слава богу, ты не всегда был дрянью. К счастью, нет. Не всегда. Не каждый день и не каждый месяц. Но мы никогда не знали, в какой момент ты сорвешься с катушек, что вызовет очередную вспышку твоей ярости, из-за какого пустяка сильнейший ловец креветок начнет расшвыривать нас своими ручищами. И потому, отец, мы научились вести себя тихо и ходить вокруг тебя на цыпочках. Научились бояться беззвучно. А мама была тебе верной женой. Мы не смели никому говорить, что ты нас поколачиваешь. Мама настрого запрещала нам это делать. Стоило нам о чем-то напомнить — и она, как и ты, утверждала, что мы все это придумали.

— Врун ты, Том, — возмутился отец. — Поганый врун. Ты позволил матери настроить тебя против меня. Всех вас она настроила. Я слишком миндальничал с вами. Потакал вам, и в этом была моя единственная ошибка.

Я схватил его правую руку, до локтя закатал рукав и повернул тыльной стороной. Там темнел характерный шрам пурпурного цвета, словно оставленный большим когтем. Я смотрел на него, ощущая прилив нежности. Недаром Саванна написала стихотворение об отцовских руках, о тяжелом труде, сделавшем эти руки такими большими и сильными. Вздувшиеся вены были похожи на корни больших прибрежных деревьев. Наша мать восхищалась бледной белизной мужских рук, не знавших физического труда, и отец стал выходить на лов в рубашке с длинными рукавами и надевать шляпу. Но он ничего не мог сделать со своими ладонями: они оставались грубыми, мозолистыми, с въевшейся в поры чернотой. Мозоли на больших пальцах можно было срезать бритвой, слой за слоем, и углубиться на полдюйма, прежде чем лезвие доберется до кожи. Да, эти руки нещадно били меня, но они же трудились ради того, чтобы я мог получить образование. Без них я бы не стал учителем.

— Отец, откуда у тебя этот шрам? — спросил я. — Твой сын-врун, сын, который любит тебя, хочет знать, где ты получил этот шрам?

— Почем я помню? — огрызнулся отец. — Я же ловец креветок. У меня такие метки по всему телу. Работа такая.

— Извини, отец, но это не ответ.

— К чему ты клонишь, Том?

— Ты не сможешь изменить свою нынешнюю жизнь, пока не признаешь, каким было твое истинное прошлое. Поразмышляй об этом, отец. Вспомни, где ты получил этот шрам. Я тебе немного помогу… Мы с Саванной сидим за праздничным столом. Это наш десятый день рождения. На столе — торт. Нет, два торта. Мама всегда считала, что каждому из нас полагается по торту.

— Что за околесицу ты несешь? Зря я не пошел к Люку. Вижу, ты хочешь выставить меня никчемным человеком.

— Не преувеличивай, папа. Ты обозвал меня вруном, а я пытаюсь доказать, что очень хорошо, до мельчайших подробностей, помню, когда и как ты получил этот шрам. Мне он потом снился в кошмарных снах.

— Не понимаю, о чем ты, хоть убей. Невелик грех что-то забыть! — выкрикнул он.

— Иногда велик. Иногда это преступление. Тогда я сам попытаюсь восстановить картину. Это важно. Тот вечер — один из десяти тысяч, но, может, ты хоть как-то начнешь понимать причины маминого ухода.

— Я не об этом просил. — Отец смахнул слезу. — Я просил о помощи.

— Этим я как раз и займусь.

И я начал рассказ под аккомпанемент отцовских вздохов и всхлипываний.

Сезон лова креветок подходил к концу; он выдался неудачным, что обычно делало отца опасным и непредсказуемым. Началось это, как всегда, неожиданно: без предупреждения и возможности отступления. Отец молча поужинал и удалился с бурбоном в гостиную, собираясь смотреть по телевизору «Шоу Эда Салливана». Пока что его поведение не настораживало нас. Его молчание казалось нам не назревавшей бурей, а благом, результатом усталости. Мать зажгла по десять свечек на каждом торте. Саванна радостно захлопала в ладоши.

— Том, у нас теперь двузначный возраст. И так будет, пока нам не исполнится по сто лет.

— Генри, иди к столу, — позвала мать отца. — Детям не терпится задуть свечки на торте.

Ответа не последовало. Может, родители накануне поссорились? Или не успели закончить очередное сражение? Не знаю, да теперь это и не важно.

— Генри, ты где там? — Мать направилась в гостиную. — Нам пора спеть Саванне и Тому «Happy Birthday».

Отец не шевельнулся и ничем не показал, что слышал слова матери.

— Мама, не приставай к нему, — попросил я, глядя на огоньки свечей.

— Генри, встань, — потребовала мать. — У твоих детей день рождения.

Она подошла и выключила телевизор.

Я не видел отцовских глаз, но заметил, как напряглись его плечи. Он поднес к губам бокал с бурбоном и залпом осушил.

— Не смей лезть, куда не просят, Лила, — сердито пробурчал он. — Я что, вам мешаю? Сижу себе и смотрю, что мне интересно.

— А день рождения собственных детей тебе не интересен? Ты не хочешь их поздравить? Они подумают, что ты вообще их не любишь.

— Включи телевизор, иначе пожалеешь, что родилась на свет, — ровным металлическим голосом приказал отец.

— Мама, мы не обидимся, — упрашивала Саванна. — Включи телевизор и иди к нам.

— Нет. Пусть отец вначале поздравит вас, а потом смотрит свой ящик хоть всю ночь.

Я забыл про праздник. В моих висках застучала кровь, но я был бессилен что-либо сделать. Я мог лишь оцепенело наблюдать. Отец встал. Думаю, в тот момент он остро сознавал свою отчужденность, но злость уводила его еще дальше от нас. Отец толкнул мать к телевизору, потом дернул за волосы. У матери подогнулись ноги, и она оказалась на коленях. Свет в столовой был погашен, наши испуганные лица освещались лишь язычками именинных свечек.

— Больше не вздумай указывать мне, что я должен делать. Это мой дом, вам всем я лишь позволяю здесь жить. Включай!

— Нет, — упиралась мать.

Отец с силой ткнул ее лицом в экран, и мать только каким-то чудом не разбила стекло кинескопа.

— Нет, — повторила она, не обращая внимания на текущую из ноздрей кровь.

— Мама, включи! — закричал я.

Саванна подбежала к телевизору, и вскоре гостиная вновь наполнилась голосом Эда Салливана.

— Это сделала Саванна, не я, — прошептала мать.

Отец протянул руку и щелкнул выключателем. В пронзительной тишине было что-то невыразимо грустное.

— Лила, я велел тебе включить телевизор, — прорычал отец. — Ты подаешь дурной пример сыновьям. Им нужно усвоить, что женщина обязана уважать мужчину в его доме.

Саванна опять включила. Ручка включения одновременно была и регулятором громкости. Сестра повернула ее больше, чем надо, и теперь Эд Салливан буквально орал. Левой рукой отец ударил свою дочь. Саванна перелетела через кофейный столик, упала на пол и свернулась калачиком.

Мать бросилась к Саванне. Обе, обнявшись, заплакали. Отец медленно двинулся в их сторону. Он уже навис над ними, когда шесть выстрелов из револьвера тридцать восьмого калибра оборвали не только шоу Эда Салливана, но и жизнь телевизора. Пол был усеян осколками и щепками.