Время спутывалось, перепутывалось, как волосы, как слова, образуя каждый раз чудовищный колтун, который ни распутать, ни расчесать, только выстричь. С утра стройные ряды часов и минут казались незыблемыми, равными самим себе, отливали медью, оловом в дождь, золотом – когда было солнечно, но к вечеру все ' становилось неочевидным, сумерки, закат напоминали рассвет, и юный белокурый Феб на пару с девственной нежнейшей Авророй, казалось, примеряли как бы шутя полупьяные маски закатов, начинало даже казаться, что почтальон приходит среди ночи и виновато разводит руками, поскольку здесь еще не выходят ночные газеты, или, наоборот, приходит по несколько раз в день, захламляя ящик номерами одной и той же газеты за одно и то же число. Цифры в каком-то умопомрачительном соитии наползали друг на друга, смешивались, почти вливались, и вдруг из восьмерки начинал безобразно торчать ящеречный хвост девятки, или двойка, облобызавшись с пятеркой, образовывала ущербное, рахитичное восемь. Так или иначе, все это продолжалось до тех пор, пока не появлялся на черном небе красавец месяц, который толстел и округлялся, превращаясь в красавицу луну, или не выпрыгивало однозначно круглое солнышко среднего рода, единственного числа, и тогда абсолютно слепые, глухие и немые электронные часы, прислушивающиеся исключительно к пульсации своей уже изрядно подсевшей батарейки, окончательно пропадали из поля зрения, и само небо указывало – говорить или молчать, держать глаза открытыми или закрытыми.
Тетушка молчалива, беззвучна, и те редкие слова, которые произносит, она словно вынимает из ваты и потом, проговорив их одними губами, осторожно складывает назад в коробку, будто елочные игрушки, в коробку с жесткими краями, предохраняющими содержимое от ударов. Она никогда не заходит ко мне, только по утрам возникает ее темный контур на фоне матового стекла моей двери. В это время я уже никогда не сплю. Именно в это время, по утрам, в голове моей грохочет город с его пылью и хрипотцой, перегруженными помойками, бесконечно ползающей по улице человеческой размазней, истощенным воздухом, разговорами, разговорами, разговорами… Изредка посреди улицы, дома, на фоне ковыляющих мимо окон или автобусного бока вспыхивает вдруг чье-то лицо или спина, улыбка или рука, словно из белого гипса в рисовальном классе, и даже не важно – чьи, не вспомнить – чьи, понимаешь, что только очень знакомые, некогда подробно изученные глазами, но теперь уже снесенные наверх по темным пульсирующим коридорам в мастерскую, и большую часть времени они стоят там, повернутые изображением к стене, лишь иногда в утренние часы они разворачиваются, но совсем ненадолго, потому что если не они, то ты поворачиваешься к ним спиной.
Тебе нужен покой, напоминают улыбающиеся тетушкины глаза, ровное дыхание горячего молока, город больше не придет к тебе, если только однажды тебе не захочется снова его увидеть. Город. Города. Птицы на каменных головах. Парикмахерские и киоски. Киоскеры, киоскерши, продавцы, почтальоны. Тысячи почтальонов, и только у одного из них знакомое тебе лицо, и только с одним из них, однажды случайно встретившись, никак потом не можешь расстаться, боишься (кого? чего?), думаешь (о ком? о чем?), убегаешь (куда? зачем?). Сюда. Пусто. Только вот газеты еще приходят, естественно, приходят, прибегают, настигают, как псы жертву, или наоборот, возвращаются преданно к своему истинному хозяину. А вот и он, голубчик, не успеваешь даже толком подумать о нем, поймал под локоток зазевавшуюся тетушку и все рассказывает ей что-то о своей толстобрюхой супружнице, попотчевавшей его сегодня и тем и этим, и супцом и квасцом, и как он ее по заду хватил, накушамшись, и как она расхохоталась, что стены задрожали, последние истории, ситцевые, заношенные, потные, чужие.
Вынимаешь из головы кукол. Замурзанного неудачника Пьеро с лицом, грязным от слез, малахольную красотку Мальвину с длинными подрагивающими ресницами, опущенными краешками губ, всегда недовольную, капризную, писклявую, Буратино-умницу, деревянного придурка (кто там еще?), алчного Карабаса-Барабаса, отважного Комарика с маленьким фонариком, кота Базилио (ох уж этот Базилио!), рассаживаешь их веером вокруг кровати и в себя прийти не можешь от удивления, что у всех у них твое лицо. И это, и это, и это… неужели я, я, я, а они под твое недоумение, взявшись за руки, пляшут и кланяются тебе, подмигивают твоим же глазом, такие милые, такие дорогие, такие нежные, и сил нет, нарядившись в черное и бархатное, пытаться разорвать их круг, вырваться за его пределы, обращаясь к зрителям с заветным: "Быть или…", к зрителям, позевывающим и равнодушным, или притихшим в темноте у твоих ног. Так вот, вынимаешь из себя тряпичных героев и складываешь их, пока не отвлечет твое внимание какая-нибудь яркая бабочка или заглянувший в окно цветок.
Распорядок дня предельно прост. Утром мы с – тетушкой завтракаем в большой светлой столовой с чудесным гербарием под стеклянной крышкой на тяжелом, черного дерева круглом столе. Потом я в сопровождении тетушкиной тени отправляюсь на прогулку по саду, прохожу мимо клумбы с чудесными желтыми и темно-бордовыми розами, огибаю немного странное из серого камня строение; внутри его на печке, которую нужно топить дровами или углем, стоит огромный чан с двумя неподвижными кольце образными вздернутыми кверху ручками (зачем они? никто и никогда не сможет его поднять!), здесь когда-то варили белье, но теперь уже, конечно, давно никто не варит, и это место забыто, никто сюда не ходит, нечего здесь делать, как и мысль об аде, душа давно уже терзается от другого, лоб покрывается испариной от совершенно иных картин, которые так и норовят сорваться со стен мастерской, загородить окна, быть все время перед глазами. Пока я гуляю, приходит почтальон, я знаю это точно, тетушка нарочно выпроваживает меня из дома в это время, и я также знаю, что она никогда не пускает его в дом, хотя он, по всему судя, только об этом и думает, только об этом и мечтает. Каждый раз я дохожу до обрыва – почти вертикальный склон, поросший крупным кустарником и деревьями средней величины. Потом иду назад, но уже не мимо розария, а вдоль платановой аллеи, и каждый раз думаю, что стволы платанов похожи на слоновьи ноги, а ветви на бивни и хобот, страсть, страсть, страсть пульсирует в голове, – помнишь? Когда поднят над землей и распят, когда раскинуты руки и все тело в такой позе, будто летишь, а на самом деле пригвожден, и кровь сочится из ладоней, и ни движения, ни слова – боль, и каждый раз воскресаешь, упуская из груди голубя, утыкаясь носом в серую пыль, которую простые люди носят на ногах… Когда я возвращаюсь, мы с тетушкой завтракаем второй раз, она пьет кофе из толстостенной белой чашки, я ем предварительно очищенные и нарезанные тетушкой яблоки, но никогда не беру ломтики руками, а натыкаю их вилкой, так, как будто это картофелина или кусочек бифштекса. Тетушка всегда таким особым кивком головы спрашивает: ну, как прогулка? – и я отвечаю ей улыбкой: красиво! – затем до обеда мы сидим на веранде, тетушка прикрывает мне ноги синим пледом в черную крупную клетку, читает газеты, пишет кому-то письма, пристально всматриваясь мне в лицо, молчит, улыбается, когда я всякий раз сбрасываю упавшую на меня уже пожелтевшую сосновую иголку, мы сидим так до обеда, неподвижные, среди бесконечной птичьей трепотни, копошни, среди деревьев, азартно играющих в карты последними листьями, интересно, когда тетушка успевает приготовить обед? В доме никогда нет запахов пищи, и даже кофе, который она пьет, кажется лишенным всякого запаха, я перебираюсь за стол с гербарием, и мы долго обедаем, делаемся плотными и тяжелыми, чтобы потом, уйдя наверх, неслышно опуститься на дно, укрыться с головой снами, покорно принимая всю их непредсказуемость, попадаясь в их" ежовые рукавицы или бархатные перчатки. Я всегда просыпаюсь от голосов, доносящихся снизу. Это к тетушке приходят соседки. Они бойко обсуждают варенья и соленья, смотрят на просвет банки с клубничным, малиновым, абрикосовым, вишневым вареньем, в саду растут и клубника, и малина, и абрикосы, они смотрят на просвет, сравнивая оттенки сиропа-этот темноват – переварено, здесь сахару переложено – засахарится, они рассматривают, пристально сощурив глаза, как алхимики, как добыватели чертова камня, и воздух от их разговоров делается сладким и липким, и медь начищенных, висящих вдоль стены над плитой кастрюль и тазов начинает гореть, раскаляя воздух, а потом они садятся за чай и начинают пробовать, уже не глазом, не обонянием, но самим вкусом, который не обманешь, я тоже часто присоединяюсь к ним, но не пью чая и не дегустирую варенья, а просто пытаюсь отогреться рядом с их разгоряченными лицами.
Деньги. Растворяются в воде, как сахар, делая ее сладкой. Красные, синие, желтые, зеленые, как осенние листья, осенний урожай после буйного цветения, наклеиваются, как этикетки-на дни, на слова, на выраженья лиц. Может быть, нужно ему заплатить как следует, чтобы он больше не ходил? Может быть, он и ходит поэтому? Или наоборот, может быть, он потому и ходит, что каждый что-нибудь дает ему за его услуги? Может быть, и тетушка?
Страх. Километры крутого подъема к его вершине, к зениту, целящемуся тебе в макушку. Влечет, манит, залепив глаза пластырем, думай, лови в голове мух, его, страха, сияющий шлейф, его сверкающее острие. Страх. Бежишь, но стоишь на месте. Только пустое мелькание собственных ног, а пейзаж на картинке – тот же. Ты же все знаешь, пульсирует в голове, вспомни: тихие разговоры за закрытой перед твоим носом дверью, осторожные глаза врачей, их чистые, с ровными ногтями пальцы, вежливость, доходящая до абсурда, твердое намерение причинить боль. Вспомни: один круг, второй, третий, жадные объятия конца и начала, начала и конца, чего же бояться, если тебе уже известно все? Почтальона? Новости, которую он однажды принесет тебе? Свежей газеты с твоим лицом на первой полосе? Чего? Какие вообще на этом свете бывают новости?!
И все-таки они затеяли свару, эти псы. Как назло, в этот день мне что-то помешало уйти на прогулку, то ли туман был слишком густым, настолько густым, что вытянутая вперед рука моментально лишалась кисти, то ли дождь лил, соединяя прозрачными струями верх и низ, крышу и яркую гальку, дождь вперемешку с листьями и иголками, шишками и одинокими вороньими выкриками. И еще этот разноголосый лай у калитки, рычание и визг укушенного, они собрались все, может быть, даже для того, чтобы свести с ним, с почтальоном, счеты, излить свою обиду, вцепившись зубами в ляжку или исцарапав когтями лицо, но его так долго не – было, что они передрались сами, не дождались, и ясно по-чему: снизу доносился хриплый басок, кашель курильщика – он прорвался, тетушка впустила его. Тетушка в этот день была как-то по-особенному молчалива, ни губы ее, ни глаза ни о чем не говорили мне и ничего не спрашивали, она была настолько рассеянна, что даже не заметила моего присутствия в доме, и когда почтальон постучал своей продрогшей и влажной ладонью в дверь, она, поколебавшись минуту, открыла. Он, вероятно, быстро прошмыгнул внутрь, в переднюю, и тут же заговорил, запел, может быть, подмигнул даже, он проторчал в передней добрую четверть часа, насыщая воздух историями о соседях и продавцах, и, видимо, только тетушкин нетерпеливый жест заставил его наконец достать газету и нехотя удалиться. Когда он вышел за калитку, псы даже не заметили его. Тетушка с испугом посмотрела на два мокрых следа, оставшихся от его огромных ног, казалось, что вместе с этими следами остались и сами ноги, прямо на пороге в прихожей, эдакое модернистское изваяние или, наоборот, осколок древней статуи – косолапые ступни и выпирающие вперед коленки, а куда подевался торс и был ли он вообще – неизвестно.
"Противоречие по сути" отзывы
Отзывы читателей о книге "Противоречие по сути". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Противоречие по сути" друзьям в соцсетях.