— Ждет она тебя. Каждый день ждет. Давай, возвращайся — у тебя сын родился, Руслан. Тяжело ей троих одной. Мы помогаем, конечно, но им всем отец нужен. Сильная она у тебя…верная.

Я судорожно сглотнул и сильнее пальцами его плечо сдавил.

— Сын?

— Да — Сын. Глупостей за это время не наделай. Сиди, как в карантине, и не дергайся. Скоро гость здесь появится. В руках себя держи.

Он ушел, а я еще долго смотрел в пустоту. Что-то внутри перевернулось, глаза закрыл, хмурясь, стискивая челюсти. И я сломался. Вот в этот самый момент. Не могу больше. Да, я слабак. Я просто тряпка, но я уже без нее загибаюсь. Голос слышать хочу, письма пожирать, вернуться к ней. Любить хочу. Смеяться. Человеком хочу быть. Плохо мне, бл**ь. Так плохо, что самому стыдно признаться.

Смысл снова появился. Через какие-то секунды заорал, и в камеру ворвалась охрана, а я ору и улыбаюсь, как идиот. Меня заткнуть пытаются, а мне по фиг. Меня прет от счастья. В итоге в карцер затолкали, а я и там улыбался, как псих невменяемый. И нежность щемила. До боли, до полной потери контроля.

"Ждет она тебя".

Можно сказать "любит", "скучает", "тоскует", но все это ничто в сравнении с "ждет". В этом слове намного больше. Оно настолько глубокое, емкое, что и добавить нечего. И я сам начал ждать. Надежда появилась. Слабая и хрупкая. Невесомая и прозрачная. Надежда, что все может быть хорошо у нас.

Меня ненависть отпустила, злость ушла.


А потом Лешаков появился. Гость тот самый. Есть в жизни справедливость. Суку к нам перевели. Вот и свиделись. Обрюзгший, зашуганный и жалкий. Меня увидел чуть штаны со страху не испачкал. И не зря — приговор у меня в глазах прочел.

Мне не пришлось его… Он сам. Вены порезал заточкой. И суток не пробыл здесь. Страх оказался страшнее смерти. Или совесть замучила, а, может, сломался окончательно. Таких, как он, падение крошит на осколки. Слишком много власти, а потом слишком низко пал. Из князей в самую грязь, когда каждая шестерка харкнет в тебя или пнет носком сапога. Когда парашу чистить заставляют и в ногах у простых мужиков ползать. И ломают. Каждый день беспрерывно ломают. Из человека в животное. Оно ведь внутри живет. У каждого разное. У кого-то хищник благородный, а в ком-то шакал трусливый. Только в Лешакове насекомое спряталось, мерзкое, отвратительное, которое и раздавить противно. От хруста стошнить может. Но я бы суку давил. Я бы его душил и рвал зубами. Только не дали мне. Может, оно и правильно. Не вышел бы я тогда оттуда. Сел бы за паскуду еще на пятнадцать.

Его труп вынесли с камеры под улюлюканье зэков, а я жалел, что не сам его.

А потом понял, что его за меня. Заказ с воли пришел — убрать. От кого? Никто и не знал. А если знали, то молчали. Да, я и сам мог догадаться.

Ее письмо получил через месяц и впервые открыл. Руки дрожали, как у наркомана, и ломало зверски. Первое слово увидел и глаза закрыл. Больно читать.

Я его затер до дыр. Затрепал. Перечитывал и перечитывал. Как ненормальный.

На ладошки обведенные смотрел, свою руку прикладывал. Сравнивал. Прятал его под матрац и снова доставал. Она писала так, будто не прошло почти два года. Будто я на каждое письмо отвечал. Будто только вчера расстались. Ни одного упрека. В каждой строчке любовь. Абсолютная. Как непреложная истина.

Простила или нет, не знаю. Прощение — это нечто очень неуловимое. Иногда легко сказать "я прощаю", да проще и не бывает. А вот простить на самом деле невероятно трудно. Осадок внутри остается. Вязкий, тягучий. Или как пятно после химического вещества. Смоешь, а оно все равно там. Потому что въелось. Даже если сверху закрасить — со временем проявится. Вот какое оно, прощение. И я хотел знать, сколько пятен оставил у нее в душе. Смоются ли они когда-нибудь окончательно или будут отравлять ее вечно, даже если примет обратно? Только в письме этого не видно. В глаза смотреть надо. Там все прячется: и боль, и прощение, и приятие. Там и есть окончательный приговор. Не уйду я теперь. Пусть сама прогоняет.

И я ей ответил. Написал

"Если все еще ждешь… жди, пожалуйста. Я скоро. Сил нет — домой хочу. К тебе, Оксана. Ты только жди".

* * *

Спустя пару месяцев я таки освободился. Кто вместо меня сел, не знаю. Потом сказали — должник Ворона. Деньги семье очень нужны были. Решил себя продать ради родных. Что ж, всякое бывает. Не скажу, чтоб угрызения совести мучали. Каждый знает себе цену. Я же хотел на свободу. Домой хотел. К Оксане. Так сильно хотел, что мне было плевать, кто и как за меня теперь отматывать срок будет.

На улицу вышел, сжимая пакет с барахлом, и мне страшно стало. Говорят, когда человек долго сидит за решеткой, он боится свободы, не знает, что с ней теперь делать. Только ложь все это. Не нужно долго сидеть для того, чтобы воля ворвалась в легкие и мешала дышать, сбивала все мысли. Достаточно, чтоб тебя заперли даже на сутки, и уже потом мир иным кажется. Я вышел отсюда другим человеком. Только сейчас это понял. Смотрел на прохожих, на небо, на проезжающие машины и понимал, что другой я. Ценности в жизни поменялись, приоритеты сдвинулись, смысл изменился. Я стою у дороги и понимаю, что счастья хочу. Жить хочу. Терять больше нельзя. Никого.

Ей звонить боялся. Увидеть хотел сначала. В те самые глаза посмотреть и понять, есть ли оно это счастье, и только тогда наконец-то сделать первый вздох свободы. У каждого она своя. У кого-то в одиночестве, а у кого-то в чьих-то глазах. И я, как идиот, просто пришел к ее дому и ждал, когда выйдет. Увидел и чуть с ума не сошел. И страх опять появился. Да, у меня, у взрослого мужика, который и сам убивал и смерть видел, появился страх подойти к ней. Имею ли право? Кто я для них сейчас? Может быть, писать это одно, а вот так воочию принять… После всего, что натворил.

Тенью шел следом. Жадно пожирая взглядом и фигуру, и походку, отмечая, что не изменилась. Нет у этой женщины возраста. Она всегда особенная: то утонченно изысканная, то смешная и растрепанная, словно девчонка. Смотрю, как волосы развеваются на ветру, как поправляет их за уши, перекидывает сумочку через плечо, а меня уносит. Закричать. Позвать по имени и не могу. Так и шел чуть поодаль. А в метро потерял из вида и запаниковал. Бросился следом. Дежа вю. Один в один. Как когда-то при первой встрече. В вагон заскочил и когда понял, что заметила — замер. Пленкой назад все отмоталось. Так же в метро, и она свежая, пахнущая яблоком, с пластырем в руках. Приклеила меня к себе намертво.

В глаза ее смотрю, а сердце где-то вне тела орет и с ума сходит. Вокруг люди исчезли. Нет никого. Тихо стало. Ни одного звука. Пустой вагон. Только я и она. У меня тот самый шрам болит, незатянувшийся, а внутри ощущение, что сейчас пришивать себя к ней иголкой, ржавой и мокрой. Без наркоза. На живую. Больно будет обоим…но она этого хочет. В глазах расширенных вижу, что хочет. Плачет. Без слез. Только взгляд затуманенный.

Не помню, что я ей говорил. Что-то настолько глупое, идиотское, совершенно пустое. У взглядов совсем иной диалог. Свой собственный. Только когда обнял, застонал вслух и к себе так сильно прижал, что хруст ее костей услышал, и только сейчас понял, насколько она хрупкая, худенькая. Раньше ее больше было. Лицо мое гладит. Как безумная. И взгляд ее потерял. В себя смотрит и трогает, трогает меня. В каком-то исступлении, а я ту самую боль чувствую, как прирастаю к ней заново.

Кружится все вокруг, вертится. Когда первый раз поцеловал, думал разорвет всего на хрен. Я не помню, куда мы пошли. Ходили по городу. Не разговаривали. Просто вместе, куда глаза глядят. Пальцы с ее пальцами сплел и жду. Сам не знаю чего. Наверное, когда прорвет плотину. Когда она скажет все, что там наболело внутри. Надо нам это. Чтоб прорвало и порвало обоих на куски. Чтоб заново возродиться.

Только молчит она, и я молчу. В кафе молчим, на улице молчим. Смотрим иногда в глаза и опять идем куда-то.

Под вечер домой привела. Не просился, не торопил. Два года — это не пару дней. За два года люди меняются, жизнь меняется. Это я все это время жил ею, затормозив в нашем прошлом, а она вперед шла. Уже без меня. Ей принять надо или не принять. Если бы прогнала, я бы понял. Ушел. Пришел бы еще и еще. Завтра, послезавтра. Не торопил бы ее. Но она сама домой позвала. Точнее такси вызвала и адрес назвала. Руку мою так и не выпустила.

Потом я понял, почему так долго гуляли, чтоб дети спали уже. Чтоб мать меня пока не видела, чтоб вопросов избежать лишних. Ненужных нам сейчас.

Оксана меня в спальню к детям проводила, а сама ушла к себе. Оставила меня с ними. Как в воду кинула со связанными руками. Плыви теперь, как хочешь. Разгребай все дерьмо, что наворотил.

Я тогда думал, что голос потерял. Смотрел на них, и в горле драло, как после долгого крика. К каждой кровати подошел. Трогал волосы. К запаху принюхивался и глаза закрывал. Выросли, изменились. Взрослые такие. Словно меня не два года не было, а жизнь целую. Да и в возрасте таком каждый день — целая жизнь. Пару дней пропустил, а ребенок другим становится. Руся на себя не похожа, оставил почти младенцем, а сейчас уже принцесса взрослая. Локон ее на палец наматываю, а самому реветь, как бабе, хочется. Нет не стыдно. Реветь не стыдно. Стыдно, что отказался. Стыдно, что мысль допустил жить без них. А сейчас только разбудить боюсь. Я сам еще не готов к этому.

К малышу подошел. Долго смотрел. Знакомился. Внутри черте что творилось. Разрывалось там все. На части. На ошметки. Прижать к себе хочется и разбудить нельзя, и страшно мне, что проснутся и шарахнутся, как от чужого. Не примут обратно. Это мы, взрослые, через себя переступить можем, а дети слишком честные, чтобы играть те эмоции, которых нет. Они многое не прощают и никогда этого не скрывают. Я ладошку сына погладил, а он мой палец сжал крепко и не отпускает.