Они сидели так, не обмениваясь словами, но Комякова чувствовала, что их связывает нечто большее, чем слова.

- Мне надо работать, - сказал человек, а на самом деле самый настоящий дед Комяковой. – Если хочешь, пошли…

По лесенке они спустились к путям, там на рельсах стояла вагонетка. Дед стал толкать эту вагонетку в глубь туннеля. Комякова ему помогала. В туннеле было темно, но кое-где тоже светили тусклые, желтые лампочки. По соседним путям проносились поезда, обдавая их прогорклым ветром. Вагонетка вроде бы легко шла по рельсам, но чтобы ее толкать, надо было прилагать большие усилия.

- Устала? Сейчас будет перекур, - сказал дед и направил вагонетку в сторону.

В сумрачном помещении с низким, нависающим потолком собралось много таких же вагонеток и много людей, все в замасленной, как у деда одежде. Попадались и женщины, но определить их пол было возможно только по отсутствию растительности на лицах – черты их были грубы или огрублены каким-то общим, мрачным выражением. Тусклые, желтые лампы здесь отливали красным.

Достали папиросы, самокрутки, они горели то там, то здесь, как зловещие огоньки. И тут раздался грохот. Нет, это не был шум поезда, это, скорее, было похоже на взрыв или землетрясение. Посыпалась земля и мелкие камни, поднялась пыль.

- Обвал! Обвал! – послышалось вокруг.

- Редко когда удается докурить, - сказал дед.

- Что это? – спросила Комякова.

- Обвал, - сказал дед. – Что-то опять не так наверху.

И вслед за другими он торопливо покатил вагонетку. Комякова пошла рядом.

- Он недоволен, - прошептал дед.

- Кто? – спросила Комякова.

Дед не ответил.

- Где О н? – спросила Комякова.

Дед остановился и сказал совсем тихо, еле слышно:

- Этого никто не знает. Там нет ни входа, ни выхода. О н все слышит, все видит, все понимает, но ничего не может изменить… Только стучит кулаком по столу…

- Ленин? – сказала Комякова.

- Тише, - сказал дед. – Тише…

И опять покатил свою вагонетку. Это давалось ему нелегко, он дышал прерывисто и даже с каким-то хрипом. Комякова попыталась ему помочь.

- Иди, - сказал дед твердо и окончательно. – Это тяжелая работа. Я должен делать ее сам.

По лесенке Комякова выбралась наверх, от путей, и оказалась рядом с выходом в один из коридоров. Почти сразу она встретила Вахтера.

- Это мой дед, - сказала Комякова.

- Понятно, - сказал Вахтер.

- Сколько же все это будет продолжаться?

- Не знаю, - сказал Вахтер равнодушно. – Каждому свое.

Вахтер стал ее раздражать.

- Вот вы! – сказала она агрессивно. – Были каким-то вшивым министром вшивой культуры во вшивой стране. И ничего! Нашли себе тепленькое местечко. А мой несчастный дед должен таскать эту ужасную вагонетку!

Вахтер явно обиделся, но промолчал и только глянул на нее исподлобья. Они опять шли узкими коридорами. Время от времени он присматривался и находил на стенах, оставленные им меловые знаки. Наконец, подошли к лестнице, она уходила и вверх, и вниз.

- Я думаю, - сказала Комякова. – Если постараться, можно добраться до Древнего Рима.

- Не знаю, - сухо сказал Вахтер. – Не был.

- Какое у вас образование? – не унималась Комякова. – Ну там, где вы были министром культуры?

- Сельскохозяйственная академия, - сказал Вахтер.

- Понятно, - сказала Комякова. – Между прочим, в Древнем Риме, кроме упражнений в войнах, литературе и красноречии, тоже занимались сельским хозяйством. Были такие – латифундии.

- Что-что? – переспросил Вахтер.

- Латифундии! – сказала Комякова.

-Вы много говорите, - сказал Вахтер. – Много и не к месту. Наверно, от возбуждения.

Между тем, он пошел по лестнице вниз, Комякова отправилась за ним. Спускались они долго, было темно, но тусклый свет желтых лампочек все еще долетал.

- Omnia mutantur, nihil interit, - громко сказал Вахтер.

- Переведите, - сказала Комякова. – Я не помню латынь. – Переведите, - повторила с нетвердой интонацией в голосе.

- Все меняется, ничто не погибает, - снисходительно сказал Вахтер.

Ступени закончились, началась утоптанная дорога, спускавшаяся довольно круто. И этот спуск продолжался долго. Наконец, Вахтер остановился, вынул из кармана пиджака моток веревки и обмотал эту веревку вокруг ее талии.

- Идите, - сказал Вахтер. – Я подожду… - и даже легонько подтолкнул ее в спину.

И… Комякова пошла…

- Осторожнее! – вдруг окликнул ее Вахтер.

Она остановилась и тут увидела, что перед ней – обрыв и там, далеко, в этом обрыве вздымается что-то огромное, текучее, живое… Огромное море, нет, не воды – вода слишком легка, а какого-то тяжелого вещества, похожего, скорее, на расплавленный металл.

- Здесь вся таблица Менделеева, - пробормотала Комякова.

- Не только, - отозвался Вахтер.

Эта гигантская масса поднималась и опускалась, подчиняясь некому ритму, и тут Комякова почувствовала, что этот ритм совпадает с биением ее сердца… И таким ничтожным и незначительным в сравнении с э т и м, показалось ей все, что она знала, как ничтожным и незначительным был т о т, закупоренный в пространстве без выхода и входа, все слышащий, видящий и понимающий, но не способный что-либо изменить и только стучащий кулаком по столу…

И ее неудержимо потянуло т у д а, как металлическую крупинку к магниту, потянуло ее, такую маленькую, слиться с этим непостижимо огромным, может быть, спасительным, самоуничтожиться, раствориться, успокоиться в нем… И если бы веревка не уперлась ей в живот, веревка, другой конец которой держал Вахтер, она бы так и сделала. Она рванулась вперед на каких-то пол шага, веревка уперлась ей в живот, ноги у нее подкосились и она так и села на холодный, удивительно холодный и твердый грунт.


В один из своих редких приездов к родителям Комякова потребовала семейный альбом и попросила рассказать про деда. Глаза родителей наполнились застарелым, неискоренимым, утрамбованным годами страхом, и отец поспешил перевести разговор на другую тему. Какую? Да о внуках, таскавших еду, не спросясь, прямо со стола, - сыновьях брата, довольно-таки противненьких, шустреньких ребятах, машине, которую отец обожал, даче, которую и мать, и отец обожали оба, о всех этих полочках и ящичках, сделанных своими руками, о тысяче любимых ими мелочей, наполнявших их обустроенную жизнь – с годами все более временное пристанище на Земле. «Живы-здоровы и слава Богу! Что еще надо от родителей!» - думала Комякова и без споров и раздражения слушала высказывания отца, подполковника в отставке, с годами принимавшие все более застывшие, закостеневшие формы - об армии, в которой он провел жизнь, конечно, непобедимой, конечно, самой… (Да пусть только сунутся, пусть только попробуют!) И о правительстве, которое всегда право. Наверное, так ему было легче…

Живы-здоровы и слава Богу! Что еще надо от родителей?


Больше Кира не ездила на свою дачу. Рассаду на подоконнике она какое-то время еще поливала, и какое-то время она росла. Но не до бесконечности же расти помидорам в маленьких горшочках? Что там произошло с зеленью на грядках, она старалась не думать. Теперь каждую субботу и воскресенье она отправлялась на рынок – торговать, то кофточками, то детскими колготками, то утюгами, а бывало, что всем одновременно. Комякова же с кем-то созванивалась, куда-то ездила, без устали добывая все новый и новый товар. Товар этот она часто притаскивала сама, без посторонней помощи. Руки у нее стали сильными и мускулистыми и, глядя на нее, когда в жаркие дни она бывала в открытом сарафане, Кира просто удивлялась.

На рынке Комякова скоро стала своим человеком, завела тьму знакомых, и пока Кира вкалывала на солнцепеке, «впаривая» кому-нибудь очередную вещь, где-нибудь под навесом пила кофе, покуривала и болтала.

Впрочем, спокойно жить Комякова никогда не могла. Был на рынке такой Казик – огромный альбинос, с небольшими, всегда розоватыми, как у кролика, глазками, обрамленными короткими, жесткими, как щетина, ресничками. Он входил в администрацию и занимал там какой-то пост, но это было не суть важно, важно было то, что на рынке он был главной и самой авторитетной фигурой. Он распределял торговые места, кого-то допускал, кого-то нет, не считаясь ни с чем, кроме своего личного желания, решал споры, улаживал конфликты и с каждого, конечно, собирал дань. Менее значительные лица появлялись с личной охраной, Казик же был таким большим и здоровым, что во всем полагался на себя. И вот ему-то, Казику. Комякова как-то влепила пощечину публично, при большом стечении народа.

Конечно, не просто так это произошло. Какое-то время новые знакомые, да и сам Казик, все намекали Комяковой, что пора уже начинать отстегивать положенное. Но Комякова упрямо делала вид, что ничего не понимает. Наконец, в один прекрасный день рядом с Кирой разместилась юркая, верткая, крикливая женщина и стала торговать орешками. Все документы у женщины были в порядке, придраться не к чему, и торговать на одном месте с Кирой у нее были все права. Кира буквально стояла на одной ноге, а шелуха от орешков сыпалась на ее утюги, колготки и кофточки. Понаблюдав за всем этим немного и разобравшись, что к чему, Комякова нашла Казика и вот тогда-то и влепила ему пощечину. Пощечина оказалась не совсем убедительной. Казик был слишком большим в сравнении с Комяковой, ей пришлось даже подпрыгнуть. Ее рука мягко вошла в пухлую щеку Казика и скользнула вниз, но рука тем ни менее, была уже довольно сильная, поэтому на щеке Казика все-таки отпечатались следы пальцев. Казик же посмотрел на Комякову сверху вниз, приподнял над землей, как котенка, поболтал так в воздухе и поставил на место. И все. После спокойно пошел прочь.

С этого момента все изменилось. Новые знакомые Комяковой куда-то исчезли, вернее, они оставались на прежних местах, но не с кем ей почему-то стало болтать и пить кофе. Тогда она решила организовать профсоюз в защиту мелких предпринимателей и пошла по торговым рядам собирать подписи. Но, кроме нее и Киры, больше никто не подписал.