Когда я вышла, меня ждали, чтобы ехать в милицию. Оказывается, с нас уже сняли побои. Приехал мой директор. Он рассыпался целым набором сочувственных охов — но глаза его светились от восторга. Такой скандал выпадал раз в жизни, а скандал для телеканала — это успех! Увидев Сергея, расшаркался со светской галантностью. Два высоких официальных лица заверили друг друга в благополучном завершении инцидента. Сергей принес сожаление от лица артиста, продюсерского агентства и всех официальных структур. Потом заверил, что был личным свидетелем того, что все журналисты вели себя безукоризненно и не могли вызвать абсолютно никаких нареканий со стороны работников милиции. Вообщем, все вокруг быстро пропиталось сахарным сиропом. Единственным человеком, искренне сожалеющим о случившемся, стал мой оператор, который все это благополучно пропустил и долго не мог себе это простить.

Я жутко скучала и не могла дождаться того, кого закончится литься поток этих нелепых сладких фраз. Тухлый запах больничного коридора действовал мне на нервы. Там, в больничном вестибюле, возле этих важных двоих я чувствовала себя как потерявшийся маленький ребенок.

Вспоминая тот момент, я часто останавливаюсь на нем в своей памяти. Останавливаюсь, намеренно делая паузу, сотни раз. Потому, что меня все время мучил вопрос — что было бы, если бы я оттуда ушла? Я останавливаюсь в памяти и отвечаю себе: уйти было правильно. Это был бы очень правильный и умный поступок. Но я не совершила его — и там, в приемном покое больницы знала, что не совершу. Мне хотелось тепла любой ценой. В тусклом свете желтой ночной лампы я смотрела на его лицо.

Я смотрела, настойчиво изучая каждую черточку, впадинку, морщинку. В ямочке возле подбородка пряталась глубокая тень. Под напускной грубостью уверенного, нагловатого бизнесменского лица я угадывала, что он был более нежным и утонченным. Я медленно застывала в том предвкушении, которое похоже на саму любовь. Когда до самой любви остаются считанные минуты — например, пять минут. Он казался мне прекрасным. Внутри все спуталось, вмешалось и наконец слилось воедино острой вспышкой: два таких похожих, но таких разных лица — он, мой кошмар… Я терялась под грузом нахлынувших на меня ощущений. И в этой острой вспышке я не могла даже помыслить о том, что уйти было бы самым правильным, что я только могла сделать. Уйти — жестко и быстро, ни разу не оглядываясь назад.

В тот момент желание уйти было очень страшным — например, как желание кого-то убить. Я не могла даже подумать о таком ужасе. И потому — не могла поступить иначе. А в вестибюле постоянно толпились какие-то люди. Щелкали затворы фотоаппаратов, горели красные глазки камер. Забегу вперед и скажу, что не последовало такого скандала, о каком все мечтали. Происшествие на концерте осветили совсем немного — и только. Было проведено служебное расследование и агрессивного полковника понизили в звании с целым рядом каких-то служебных взысканий. По крайней мере, нам так сказали. Если честно, я думаю, что в пониженном звании он проходил совсем недолго — до тех пор, пока не утихнет скандал. Впрочем, я не интересовалась его дальнейшей судьбой. Мне было на это плевать.

На следующее утро была проведена небольшая пресс — конференция, на которой особенно усердствовал замдиректора. Он просто жаждал купаться в лучах славы. Наш директор договорился с ментовским руководством, на следующий день страсти поутихли и никто больше ничьей крови не жаждал. Еще через три дня мы собрались в кабинете директора на очередное служебное совещание — и о тех страстях не было сказано ни одного слова. История закончилась, точка была поставлена. На последующих концертах фестиваля нас никто больше не трогал и не бил. Замдиректора на них больше не явился, скинув все на меня с оператором. Ну, а мне было не до того, чтобы ворошить в памяти события или требовать скандала. То, что волновало меня тогда, было гораздо важней.

— Хочешь, поскорее отсюда уйдем?

Я обернулась. В тусклом свете лампочки все выглядело иначе. Почему-то у него были расширенные зрачки. А может быть, мне просто так показалось. Затоптанный кафельный пол, словно мрачный остов затонувшего корабля, напоминал сомкнувшиеся надо мной стены. Тогда я еще не знала, что нужно бежать! Мне хотелось спасения и защиты. Именно поэтому до неприличия откровенно я заглядывала в его глаза. Я не знаю, почему люди верят. Мне показалось, что ему можно верить, что он способен меня защитить… Тогда. Если сегодня мне потребуется защита, я найму охрану или обращусь к адвокату.

— Хочешь, уйдем?

— Ты еще спрашиваешь?

— По твоим глазам видно все и так.

— Тогда уведи меня отсюда. Но это нужно сделать незаметно.

— Не понимаю, почему.

— Здесь находится мой директор. Конечно, ему плевать на мою личную жизнь, но все — таки нужно соблюдать приличия и доброе имя. Знаешь, имя ведь тоже чего-то стоит. Мне иногда приходится думать об этом.

— А тебе нравится так думать?

— О своем имени? Разумеется, нравится. Многие нагло врут, приписывая себе никому не нужную скромность. А на самом деле — нравится всем.

— Знаешь, я смотрю на тебя и думаю об одном. Нет, не об этом. А о том, что мне достаточно просто находиться с тобой в одной комнате, смотреть на тебя, слушать, чтобы почувствовать счастливым. Я готов не дотрагиваться к тебе, если тебя может оскорбить самое скромное из моих прикосновений. Мне достаточно просто находиться рядом с тобой. Ты замечательная женщина. Я понял это в первый раз, как только тебя увидел. Я не сделаю ничего, что может причинить тебе боль. Верь мне. Ты должна мне верить. В твоих глазах я вижу горькие точки… Это значит, что ты больше не веришь в людей. Ты даже в саму себя немножко не веришь. Ты боишься людей потому, что своей ложью они могут причинить тебе боль. Боишься людских слов и часто выливающихся на тебя откровений. И несмотря на то, что ты так тщательно это скрываешь, я все равно вижу твой страх. Иногда ты похожа на ожесточившегося ребенка, который ненавидит по — взрослому целый мир. Но не видит того, что находится дальше его маленького носа. Ты намеренно заковываешь себя в броню из ожесточения и ответной лжи. И тебе причиняют боль потому, что твоя защита кажется слишком сильной. Мне хотелось бы отогреть твое сердце, сжав его в своих теплых руках. Мне хотелось бы согреть своим горячим дыханием твое лицо, похожее на нежную розу, чуть застывшую от морозного воздуха. Мне хотелось бы, чтобы ты засыпала на моей груди, прижимаясь к моей коже, и всю ночь я согревал бы своим дыханием твое тело, и защищал, и берег. Мне хотелось бы, чтобы, беззащитная и доверчивая во сне, ты вложила бы свои мягкие ладошки в мои ладони и впервые вздохнула бы свободно потому, что у тебя есть я. Я — человек, который никогда не причинит тебе боли. Никогда не оставит и никогда не обидит. И тогда, когда, доверчивая и согретая, на рассвете ты раскрыла бы навстречу новому счастливому дню свои сияющие глаза. Глаза, похожие на согретое солнечными лучами, теплое летнее море.

Если бы я записала подобный текст на магнитофонную пленку, а потом прослушала весьма внимательно с самого начала, я нашла бы не одну нелепость и шероховатость. Ко второй четверти я бы поняла, что это содрано из женского романа не очень высокого сорта, к середине я бы точно вспомнила, из какого именно романа это может быть содрано, а к концу — заливалась бы от нестерпимого смеха и называла бы послушавшуюся такого текста последней идиоткой. Потому, что он был насквозь фальшивым — этот нелепый текст!

Я разобралась бы во всем этом в том случае, если бы слушала хладнокровно, внимательно и на свежую, отдохнувшую голову. Потому, что нельзя искренне так красиво говорить. И чем больше красивых слов, тем больше лжи. И точка. Если же сразу признается в любви и выливает поток красочного словесного мусора — значит, что-то тут не так. Искренне говорят те, кто не умеет говорить красиво. А чем красивее изложенный текст — тем больше в нем лжи. Почему? Потому, что любой красивый текст заранее приготовлен, хорошо отрепетирован и явно произносится не один раз. В этой речи он не сделал ни единой запинки. Отбарабанил на едином дыхании, пристально глядя мне в глаза. Действовал гипноз, который из ста случаев срабатывает все сто — в отношении любой женщины. Нет женщины, на которую может не подействовать эффект красивой речи в соответствующей обстановке. Впрочем, точно так же не существует мужчины, которого умелой красивой речью нельзя было бы охмурить. На такой трюк попадется процентов 98 слушателей. В тот вечер я одна составляла этот огромный процент.

Признаться очень стыдно, но я признаюсь. Гипноз был таким огромным, что я заплакала. Он подобрал самые подходящие слова (вернее, самый подходящий вариант речи). Я чувствовала, как по моим щекам тяжело катится вниз солоноватая жидкость. Стыдно признаться, но дело в том, что никогда в жизни так красиво мне не признавались в любви. Тем более он был мой рыцарь. Поехал следом за мной в больницу, спас от ментовки. И даже сделал звездой — хоть и местного масштаба, но все равно… Он провел моей рукой и вдохновлено произнес:

— Ты плачешь…

Я мотнула головой, пытаясь согнать со щек тяжелое подобие слез.

— Все — таки давай уедем так, чтобы этого никто не увидел. Хоть и всем наплевать, но мне неудобно. Я не так воспитана. Я не приучена открыто демонстрировать свои личные отношения — словно всем на зло.

Он улыбнулся:

— Хорошо, уедем потихоньку. Как ты хочешь. Только сначала я должен спросить у тебя одну вещь… задать очень личный вопрос. Ты позволишь?

— Спрашивай!

— Ты мне веришь?

— Это и есть твой вопрос?

— Да. Ты мне веришь?

— Что я должна тебе ответить?

— Правду. Ты мне веришь? Ты веришь в то, что я отношусь к тебе серьезно? И что серьезно и окончательно я хочу быть с тобой?

Я растерялась. Я не поняла, что это было-то ли ложь, то ли пустословное любопытство, то ли замаскированное предложение… Я не знала, что отвечать. Мы по — прежнему находились в больнице. И по — прежнему мне хотелось защиты и тепла. И совсем не хотелось домой… Я сказала: