А вслед за войском летели и летели на фоне ясного неба несметные стаи черных воронов и огромные страшные сипы – пожиратели падали. При виде их христиане в Стамбуле только поспешно крестились и шептали молитвы…

2

Султан Сулейман первый и единственный раз не сдержал слово, данное им любимой жене. Не сдержал, ибо не мог сдержать.

Днем 29 августа 1526 года близ Мохача над Дунаем он неожиданно встретился с войском венгерского короля Лайоша II. Был полдень, когда грянула музыка в стане мадьяр, подавая сигнал к битве, и сверкающие сталью рыцарские отряды ринулись в бой. К двум часам Сулейман переломил ход битвы, а когда солнце зашло – выкосил ряды христианского воинства. Король Венгрии во время бегства утонул в одной из небольших рек, и больше никакой битвы великий завоеватель из рода Османов не мог показать жене.

Сулейман занял столицу Венгрии без боя и в тысяче двухстах сундуках, обитых буйволовой кожей, вывез в Цареград все ее сокровища и атрибуты королевской власти. Неожиданно легкая победа настолько поразила его, что он и не пытался продвинуться дальше. Только взглянул на темные вершины Карпат и остановился на границах Венгрии, которая по ночам светилась заревами пожаров, словно великая жертва за давние грехи.

Еще с дороги султан отправил к Эль Хуррем своего любимца Касыма с дарами – прекрасными диадемами и ожерельями, извинившись в письме, что не смог выполнить обещание. Но Касым, вручая бесценные подарки, не сдержался и добавил: «Но все мы верим, что падишах сдержит свое слово».

Касым говорил правду, ибо глава мусульман уже замышлял новый, еще более грозный джихад.

А пока падишах возвращался из неожиданно кратковременного похода, его возлюбленная жена испытывала такие мучения во дворце, каких не знала даже тогда, когда ее гнали в неволю сыромятными кнутами Диким Полем ордынским и Черным шляхом килиимским. Ибо в душе человеческой тоже есть дикие поля и черные шляхи.

Власть в столице все это время принадлежала ей. Ежедневно с утра к ней являлся заместитель Касыма и, низко кланяясь, приветствовал хасеки Хуррем словами:

– О радостная мать принца Селима! Да будет благословенно имя твое, как благословенно имя Хадиджи, жены Пророка!..

А на вопрос, с чем пришел, постоянно отвечал так:

– Минувшая ночь принесла столько важных дел в столицу падишаха, сколько звезд на небесном одеянии Аллаха! Но я представлю тебе, о радостная мать принца, лишь некоторые, чтобы просить совета у доброго сердца твоего…

И начинал докладывать, опустив глаза, и лишь время от времени поднимал их, чтобы взглянуть в ясные очи жены падишаха. Голова ее шла кругом от множества дел, которые творились в столице державы, распростершейся в трех частях света. До сих пор она и понятия не имела, какую безмерную тяжесть принимает на свои плечи изо дня в день ее муж. И уже в первый день узнала, отчего Сулейман так часто приходил к ней с покрасневшими от напряжения глазами и тихо садился рядом, опустив плечи, словно больное дитя. Некоторые дела были так запутаны, что и в самом деле разрешить их можно было только сердцем, а не разумом.

И нередко случалось, что после двухчасовой беседы с заместителем Касыма она просила его замолчать, так как переставала понимать сказанное.

Тот низко кланялся и отступал, не поворачиваясь к ней спиной и снова и снова повторяя: «Да будет благословенно имя твое, как имя Хадиджи, жены Пророка, которая смиренно несла бремя жизни наравне с мужем своим!»

Каждая такая аудиенция была словно взгляд в потаенные глубины Стамбула, в его верхи и низы. Полуживая от потока мыслей, она ложилась на диван и смыкала горящие веки.

После бесед с помощником Касыма, вконец измучившись, она выезжала передохнуть либо в Бин-Бир-Дирек, либо в Ени-Батан-Сераль[137]. Отдыхала, покачиваясь в лодке посреди водоема, от бесконечных докладов и советов, которых требовал у нее комендант Стамбула. Но еще больше мучило ее ощущение непомерно огромной власти. Самая могущественная держава мира вдруг оказалась в ее руках. Она просто не знала, что делать с такой властью, потому что ее время еще не пришло.

Но мысли о Мустафе мучали ее еще сильнее.

Потому что теперь первенец мужа, рожденный от другой женщины, находился под ее опекой. И ее смертельно пугала сама мысль о том, что могло бы случиться, если бы муж вернулся и не застал Мустафу в живых. Она и представить не могла, что на том месте в саду, где любил играть маленький наследник, вдруг возникнет пустота.

Ей стало бы легче, если б она могла исповедоваться во всем перед матерью, – в этом она была уверена. Знала она и то, что мать сняла бы с нее тяжесть, от которой даже лицо ее осунулось и потемнело. Но не могла заставить себя открыться.

Потому что боялась. Заранее представляла, как мать, услышав то, о чем она думала, перекрестила бы себя и ее. И ее глаза, и смертельную бледность.

И даже заранее знала, что сказала бы мать: «Ты была у меня добрым, золотым ребенком, а зло родилось, когда ты сбросила с себя крестик, что я тебе дала. А потом уже сбрасывала одно за другим, пока не забрела туда, где теперь стоишь».

Но кое-чего она боялась еще сильнее. Начав исповедь, ей пришлось бы повиниться и в том, как погубила она Ахмеда-пашу. И тогда мать не смогла бы дальше жить под одним кровом с убийцей. Одно из двух: или сердце матери разорвалось бы в ту же минуту, или она навек покинула бы дочь, обессилев от горя и слез. И что бы тогда Настусе пришлось говорить Сулейману, который наверняка узнал бы о том, в каком состоянии мать его жены покинула дворец?

Свою мать она знала лучше, чем себя. Оттого и не могла открыться.

И все же, все же! Мыслимо ли – лишить престола собственного сына?

О, как же она радовалась возвращению мужа! Но истинная любовь смешивалась в ее душе с глубокой печалью. В тот же вечер она дрожащими губами благодарила Бога, который и в этот раз удержал ее от того, чтобы еще на шаг приблизить своих детей к золотому престолу Османов.

Благодарила, но в тайной глубине сердца уже знала, что в другой раз не упустит случая, о нет!..

Она уже свыклась, сжилась с этой мыслью. И если б случилось то, о чем она думала, тогда бы она воспитала сыновей по-иному. Тогда и сама она смогла бы осуществить планы и дела, в которых превзошла бы великую княгиню Ольгу, которая здесь, в этом самом дворце, приняла крещение – в такой же тайне, в какой и сама она несет свой незримый крест терпения, несмотря на то, что уже стираются из памяти слова молитвы Господней: «…И не введи нас во искушение…»

А тем временем на Балканы пришла осень. Как последнее «прости» горела золотая и багряная листва, а деревья стояли в роскоши плодов своих, как священники перед алтарями в шитых золотом и подбитых пурпуром ризах.

Сады сербов и болгар были полны фруктов. Осень осуществила все мечты и надежды весны. И теперь спокойно смотрелась в сине-лазурный свод небесный, по которому катилось большое золотое солнце, одна из пылинок, сотворенных в давние времена десницей Божьей.

Из них взору человека доступна лишь ничтожно малая часть, но он и этому радуется, как радуется мотылек, вся жизнь которого – один день.

Но как на полях и в садах созревает всякое доброе семя земных плодов, так созревает и всякое ядовитое зелье. И кто вовремя не выполет его, тому суждено увидеть, как худое зелье одолеет и заглушит все доброе и нужное человеку.

3

Когда Сулейман вновь собрался в поход, и когда уже было решено, что в этот раз его будет сопровождать султанша Эль Хуррем, она спросила Касыма, коменданта Стамбула:

– Скажи мне, как, собственно, выглядит джихад?

Всегда веселый и шутливый Касым изменился в лице, почтительно поклонился и ответил:

– О радостная мать принца! Когда джихад возгорается на земле, тогда само небо окрашивается заревом пожарищ… Тогда стонут дороги под тяжкими колесами пушек халифа. Тогда гудят тропы от топота конных полков его. Тогда чернеют поля от пехоты падишаха, разливающейся по ним, как половодье. Тогда плач женщин и детей христианских подобен шуму градовой тучи. Ибо ужас великий несет повсюду джихад!

– Так ты говоришь, Касым, что джихад страшен?

– Неописуемо страшен, о великая хатун!

– А есть ли что страшнее джихада?

Комендант Стамбула раздумывал с минуту, а затем ответил с испугом в глазах:

– Есть еще более страшная вещь, чем джихад, о радостная мать принца!

– А видел ли ты, о Касым, эту еще более страшную вещь?

– Я видел начало ее, о госпожа, которое пресек своей рукой султан Сулейман, – да будет благословенно его имя вовеки! Но об этой еще более страшной вещи нельзя даже думать, не то что говорить, о светлейшая госпожа!

В глазах султанши вспыхнуло любопытство. Чуть-чуть поколебавшись, она с живостью проговорила:

– О Касым! Ты ведь скажешь мне, что это была за вещь, более страшная, чем джихад, которую ты видел собственными глазами! Я верю, Касым, что ты скажешь мне правду!

– Все, кроме этого, скажу, о радостная мать принца! А этого сказать не могу, прости верного слугу падишаха и твоего!

– Но почему, о Касым? – пораженно спросила она. – Если эта вещь страшнее, чем великий джихад, то ее должны были видеть многие люди. Почему же они могут знать об этом, а я нет?

– О наимудрейшая из женщин мусульманских! Ты истинно сказала, что эту вещь, что страшнее чем джихад, видели многие! А я потому не могу поведать тебе о ней, что существует старинное поверье: если об этой вещи во дворце султана заговорят хотя бы двое людей из тех, кому доверяет султан, то эта страшная вещь явится снова еще при жизни этого султана.

– Это суеверие, о Касым! – сказала она, повышая голос. – Такое же суеверие, как и то, что звезды небесные имеют власть над людьми на земле!

Учитель Риччи из школы невольниц возник перед ее глазами как живой.

Касым подумал и спросил:

– Позволишь ли ты мне, о радостная мать принца, сказать откровенно, что я об этом думаю?