И в последнюю оставшуюся секунду она автоматически макает кисточку в пластиковый стаканчик. И чистая, только что поменянная вода окрашивается в красный цвет…


Дальше все было, как в кино про захват террористов. Только в роли обезвреженных злодеев: лицом в пол и с заломленными руками – оказались Санька с Идой Моисеевной.

Видимо, ситуация показалась странной даже исполнителям. Один из них выругался и проорал в рацию:

– Тут две бабы!

Рация зашипела и изрыгнула что-то похожее на «вали всех».

В полусогнутом положении, не давая поднять головы, их выволокли из палатки и погнали через разгромленный лагерь защитников леса. Боковым зрением Санька увидела, что поляна кишит вооруженными людьми.

«Как вовремя Алеша увел детей!»

Их швырнули в автозак, уже набитый растерянными пленниками. Ида Моисеевна тут же припала к зарешеченному окошку и принялась азартно комментировать происходящее:

– Отлично, бревном его, бревном… Да не по шлему, растыка! Под ноги кидай!.. Молодцы, эльфы! Отстреливаются!

Вскоре перемазанных землей, окровавленных эльфов запихнули туда же.

– Эй, начальник! – выкрикнул кто-то из глубины. – Некуда уже! Задохнемся!

– А что вы хотите, – живо отозвалась Ида Моисеевна, – фашисты точно так же поступали! Ну, пока газовые камеры не изобрели…

«Господи, только бы они подольше искали Хозяина!» – взмолилась Санька, а вслух спросила:

– Будут ли прочесывать лес, Ида Моисеевна?

– Вот наконец вопрос по существу! – обрадовалась старушка. – А то сидят и блеют, как стадо баранов: «Что происходит?» да «Что происходит?» Думаю, не будут. Для отчетности нас хватит.

На секунду Санька успокоилась. Потом забеспокоилась снова:

«Успею ли вернуться к девяти, чтобы их уложить? Сможет ли Алеша, если вдруг…»

– А как по-вашему, скоро нас отпустят?

– Скоро! Суток через пятнадцать…


С этой минуты Саньку не покидало ощущение тотальной нереальности происходящего. Как в детстве, в скарлатинном бреду, когда, уже не помня собственного имени, она смотрела на свою боль со стороны, словно на гигантскую, уродливую диораму, простиравшуюся до горизонта.

Поначалу Санька делала попытки вернуться в реальность. Достала из рюкзака влажные салфетки, раздала эльфам, попросила у кого-то телефон, но не смогла вспомнить Алешин номер…

– То, что у вас с собой, в карманах, сумках, надо съесть, выпить, выкурить немедленно, – распоряжалась Ида Моисеевна. – Когда доедем – все отберут. Успевайте предупредить родных – сотовые тоже изымут. Стирайте все контакты, эсэмэски, фотографии – чтобы никого не подставить. А лучше – просто выкинуть симку… И помните, есть три запретных вопроса, которые нельзя задавать ни вслух, ни про себя, если не хотите спятить: «За что?», «Почему со мной?» и «Когда это кончится?» Самое здравое: уйти в себя, туда, где никто над вами не властен. Когда будет особенно тяжело, вспоминайте любимые фильмы, книги, моменты счастья – что-то такое, где вы присутствуете в наибольшей степени. Вспоминайте медленно, подробно, во всех деталях. Вам понадобится очень сильный противовес…

«Нет-нет! Только не моменты счастья!» – у Саньки внутри все обварилось, и перед глазами тут же засияло звездное небо вокруг единственного на свете лица, впервые склоненного к ней с мукой нежности.

– Второй надежный способ, – продолжала свою лекцию старая диссидентка, – занять позицию наблюдателя. Смотрите на них как антрополог, собирающий материал о жизни примитивного племени. Будто вы хотите написать книгу. Пишите ее в уме, облекайте ужас и унижение в слова, как можно более нейтральные. У нас же с вами научный труд, а не аргентинское танго…

«„Я вспоминаю уличного музыканта из Аргентины… Как ее звали?.. Красивое имя, похожее на твое… Которое так хорошо кричать на ветру…“ Звал ли ты меня потом, стоя у края моря, где волны уже смыли и отпечатки наших тел, и буквы, обещавшие, что ты вернешься?..»

– Не ждите от них человечности и милосердия. Не ждите логики и здравого смысла. Не пытайтесь их разжалобить или убедить. Не ведите с ними никакой игры, они все равно вас переиграют. И главное, не надейтесь на справедливость. Ее здесь нет. И не было, и не будет.

– Мать, хорош гнать чернуху, и так тошно! Давайте лучше споем!

– Наверх вы, товарищи, все по местам… – тут же зазвенел в дальнем конце автозака чей-то пионерский голос.

– Владимирский централ, ветер северный… – заревели из другого угла.

– Под небом голубым есть Город золотой… – гнусаво затянул притиснутый к Саньке длинноволосый эльф, прижимая к носу салфетку, уже всю набрякшую кровью. – Знаете эту песню, барышня? Тогда подпевайте, а то блатняк победит…

– Нет единства в наших рядах, – вздохнула Ида Моисеевна.

– Послушайте! – воскликнул кто-то, перекрикивая нестройное пение. – А спортивного старичка тоже повинтили?

– Его не догнали!

Автозак сотрясся от хохота. Через некоторое время все опять замолчали. Только одна девушка смеялась и смеялась, никак не могла остановиться.

– Кто там поблизости? Дайте ей воды! – распорядилась Ида Бронштейн. – Это истерика.

– Им, бл…ь, тут весело! – заорал краснорожий сержант, распахивая дверцы автозака. – Анекдоты травите?

– Ага, про ментов! – откликнулись из толпы.

– Руки за голову, по одному на выход! Скоро зубы свои сожрете, нечего будет скалить! Либерасты гребаные!


Их продержали в крошечной камере до утра. Давка была, как в трамвае времен транспортного коллапса. Периодически кого-то выдергивали и уводили. Но просторнее от этого не становилось.

Санька, панически ненавидевшая духоту, почти сразу провалилась в спасительное бесчувствие, куда не просачивалось ничто живое, даже неотвязная звездная ночь, всегда сиявшая на внутренней стороне век.

Она запомнила только два эпизода этого изнурительного стояния. Как в ответ на истошный женский вопль: «Воды!» – им сквозь дверь с гоготом посоветовали «поссать друг другу в рот». И как на рассвете, когда все мыслимые и немыслимые пределы были пройдены, кто-то стал декламировать пушкинский «Памятник».

Он забывал слова, ему подсказывали, тоже ошибаясь, спорили, соглашались, радостно повторяли правильную строку, будто не вспоминали, а все вместе рождали и выпускали в мир это хрестоматийное стихотворение. Прямо тут, в душной камере, набитой ни в чем не повинными людьми, по чьей-то злой воле вырванными из нормального течения их жизней…

В этот момент Санька вдруг почувствовала себя живой. И ей стало страшно.


После утомительной процедуры оформления и первичного допроса, во время которой Санька несколько раз засыпала, пока человек в погонах бубнил по бумажке казенные формулировки, ее наконец отвели в нормальную камеру, где можно было присесть и даже прилечь.

«Как мало нужно для счастья, – подумала Санька, вытягиваясь на голой лежанке, крашенной в унылый голубой цвет. – Я-то думала: Париж, любимый, море. А на самом деле… Глядишь, так и я научусь быть счастливой. Место, конечно, не самое подходящее. Вроде онкологической больницы. Но, видимо, по-другому я не понимала…»

Ей вдруг сделалось ужасно смешно. Она лежала на животе, затыкая рот скомканным свитером Франсуазы, и тряслась от неудержимого хохота, еле сдерживаясь, чтобы не загоготать в голос и не разбудить неведомых сокамерниц.

– Еще одна истерика! Ну и слабая же пошла молодежь! – раздался из темноты знакомый старческий голос. – Вас еще даже не пытали, а вы уже расклеились!

– Ида Моисеевна! – всхлипнула Санька и поскорей уткнулась обратно в свитер. – Это не истерика, это просветление! Ё-мое! Мне хорошо, как никогда в жизни!

И Санька согнулась от нового приступа смеха.

– Ну-ну, – пробормотала Ида Моисеевна, – нормальная реакция на шок. Когда выскакиваешь из проруби, тоже хохочешь как безумный.

– А вы что, еще и моржуете? – зашлась Санька.

– Зато до старости не выхожу из строя!

– На оправку! – заорали в этот момент в коридоре, и в камере, словно по команде, включился мерзкий мертвенно-белый свет.

– Шесть утра, – потянулась Ида Моисеевна. – Сейчас будем синхронно уринировать под гимн Михалкова.

– Дайте я вас обниму, борец-морж! – воскликнула Санька, вскакивая с лежанки. – Какое счастье, что это вы, а не какая-нибудь малярша, зарезавшая сожителя!


Просветление не просветление, но там, на жестком ложе казенного дома, Санька неожиданно пережила мгновение абсолютной ясности, когда вся жизнь раскрывается как единый замысел, полный, как ни странно, добра и невидимой заботы.

Она словно поднялась над разрозненными кусками своего существования и вдруг увидела в этом хаосе гармонию и определенную логику. Ей стало очевидно, для чего все было нужно и к чему подводило ее, не настаивая, но и не отступая.

Санька лежала, задыхаясь от смеха, а ум, как стадионный прожектор, скользил от одного эпизода к другому, высвечивая темные окраины и буераки, до того освещенные лишь огоньком сигареты и светом из чужого окна.

Даже то, что она всю жизнь не могла принять и простить – черная дыра на месте родителей, – каким-то невероятным образом было подцеплено и увязано в общий сюжет.

Прогнившие, безжизненные нити семейных уз тянулись от Железной Леди с ее неведомым детством, которое у нее все-таки тоже было, от ее родителей…

Что-то случилось там, разрушившее естественную линию передачи любви на несколько поколений вперед. Что-то настолько огромное и страшное, что не могло быть чьей-то личной виной, тьма, нагрянувшая со стороны, железное колесо большой истории…


– Девочка моя! – Ида Моисеевна, на которую Санька, нимало не смущаясь, весь день изливала свои прозрения, вскочила и забегала из угла в угол. – Воистину стоило попасть за решетку, чтобы это понять! И ты всю жизнь мучалась? Да ведь тут простая арифметика!

Она проворно забралась на нары, ткнула пальцем в побелку и начала писать на стене ряды цифр.

– Сколько тебе?.. Так, дети девяностых… Мать тебя родила?.. Ага, в двадцать! Стало быть – семидесятый… Сама она, ты говоришь, поздний ребенок… Около сорока… Получаем год рождения твоей Железной Бабки – тысяча девятьсот тридцатый! Да-да, помню, недавно ее восьмидесятипятилетие отмечали, статья вышла. Я же все газеты прочесываю… Итак, все сходится! Детство, причем уже осознанное, все понимающее детство – пик массовых репрессий. Отрочество – война. Кто-то из родителей или оба погибли, репрессированы, пропали без следа. Вероятнее всего, тридцать седьмой и пятьдесят восьмая.